«Общество» внутри государства. Такой перенос негативного опыта насилия, усвоенного частными субъектами (сознание естественности произвола, привычной собственной ущемленности или незащищенности), на символические структуры, монополизировавшие право выступать от имени целого, и оправдания себя через идентификацию с ними, приводит к тому, что насилие признается в качестве единственного механизма самоутверждения и коллективной идентичности
[106]. Поэтому имперские символы и представления (гордости, чести) играют здесь ключевую роль, оттесняя все прочие значения и интересы или оставляя их в зоне подсознания, двоемыслия, разделенного барьером «мы – они».
Крайне важно учитывать в данном контексте саму длительность воздействия пропаганды и обработки общественного мнения. Не говоря о военной пропаганде и воспитании советского времени (БГТО – для пионеров, ГТО – для комсомольцев, военных играх типа «Зарница» и т. п.), оказывавших влияние на молодые поколения на протяжении десятилетий, отметим только один момент: из 26 лет постсоветского существования Россия 18 лет вела войны: 1994–1997 годы – первая чеченская войны, 1999–2008 годы – вторая чеченская война (активная фаза – 3 года, остальное стыдливо названо контртеррористической операцией), русско-грузинская война в 2008 году, аннексия Крыма в 2014 году, «гибридная» война на Донбассе с перспективными планами присоединения «Новороссии», война в Сирии и множество мелких военных конфликтов. Предчувствие гражданской войны и столкновения разных партий, расстрел Верховного Совета в 1993 году считать не будем.
Символическая идентификация с «великой державой» (мифами воинской славы, колонизации, доместикации «диких народов», замещающими неприглядную историю государственного насилия, крепостничества – дореволюционного и колхозного) ослабляет или полностью снимает претензии частных лиц к власти. Проблемы и интересы отдельных групп («меньшинства») или людей в этом контексте рассматриваются как несерьезные, «неважные» с точки зрения «интересов целого». Но тем самым устраняется представление о сложности и разнообразии социальной структуры, полноправности частных интересов, подавляется их значимость. В некоторых случаях это позволяет администрации или пропаганде выставлять акторов подобных акций (например, участников протестов на Болотной, критиков в социальных сетях) в роли «смутьянов», «экстремистов»
[107], асоциальных элементов, иностранных агентов или врагов народа. Понятной становится и та легкость, с которой массовое сознание принимает заданные пропагандой представления об НКО или других формах гражданского общества как организациях, ведущих скрытую коммерческую деятельность, но прикрывающих свои эгоистические цели рассуждениями об общественном благе и благотворительности.
«Величие силы» – оборотная сторона массовой зависимости от власти (ее сублимация или изживание, переработка дискомфорта от собственной ущемленности и социальной неполноценности, недееспособности в актах виртуальной романтизации насилия, представляемого ежедневно в бесконечных телесериалах о Великой Отечественной войне, войне в Чечне, в образах агентов госбезопасности, «интеллигентных» членах «ментовского братства», борцов с «врагами», преступниками и просто «плохими людьми». В ходу и более сложные проекции «слабого Я» на Путина, армию, на имперскую историю страны, но они требуют специального разбора. Демонстрация силы в самых различных формах и образах, будучи перверсией повседневной униженности обычных людей, их комплексов, снимает у них хроническое напряжение и фрустрацию. Поэтому оживление государственно-патерналистских установок и иллюзий, характерных для брежневского социализма, становится выражением усиливающейся общей зависимости населения от государства, включая и экономическое. Ресентиментный перенос агрессии и моральной несостоятельности на виртуального и мифологического «другого», врага, антипода снимает необходимость участия в общественно-политической жизни, освобождая тем самым людей от ответственности. За нежеланием что-либо делать вне зоны обычных рутинно-повседневных занятий стоит не страх, как многие думают, а табу на снижение (вменяемых властью) коллективных символов и значений «высокого».
Я бы здесь подчеркнул нетривиальность выводов А. Левинсона о том, что неформальные структуры отношений, складывающие вокруг формальной бюрократии, – это не просто адаптация к репрессивному государству; это и есть само «общество» в его российском варианте
[108]. Подчеркну, что речь идет не о массе населения, а о специфической форме самоорганизации населения
[109].
Если принять его тезис, то получается, что мы имеем дело с двумя формами или типами обобществления, на первый взгляд напоминающими теннисовское деление на Gesellschaft и Gemeinschaft, а именно: формальные институциональные структуры, и неформальные отношения, возникающие только как адаптация к авторитарному государству. Поэтому они не имеют ничего общего с исходно традиционалистскими структурами, их нельзя интерпретировать в сугубо теннисовском духе.
Структуры первого типа ближе всего к описанному К. Шмиттом тотальному государству-суверену, присваивающему экстраординарные полномочия определения значений всего «целого» (а значит, толкования того, что есть «политика», конституированная по отношению к «врагу»), что есть в этом случае «право» и как его понимать. Структуры второго типа возникают как обживание неизбежного в этом случае произвола в виде многообразных форм коррупционных, блатных, солидарных и тому подобных неформальных отношений и связей. Такое Gesellschaft далеко от бюрократических институтов правового государства (или полицейского государства в духе кайзеровской Пруссии), которые имел в виду Ф. Теннис. Структуры второго типа не имеют генетической связи с «общиной» или аффективными аскриптивными образованиями традиционного или семейного рода. Это довольно уродливые (с точки зрения современного плюралистического общества), но действенные и воспроизводящиеся социальные структуры, возникающие вокруг формальных тоталитарных или посттоталитарных институтов. Другими словами, это – симбиоз адаптивного коррупционного «общества» с деспотической властью, общества, зависимого от власти и распределения властных ресурсов, поскольку его собственные источники самообеспечения ограничены (нечто вроде лианы и дерева, которое она оплетает и которое ее питает). Получается, что самостоятельных оснований для существования такое «общество» никогда не имело и не имеет в настоящем. Ему нужен внешний «панцирь» в виде государства, «скелет», придающий форму.