В настоящей работе внимание уделяется прежде всего социальным механизмам стерилизации или уничтожения морали как условию поддержания в населении состояния апатии и безразличия, без которых авторитарные режимы, вроде путинского, не могут существовать. Подавляя систематическим образом (с использованием политических технологий и средств пропаганды) потенциал человеческой порядочности, а значит, ценностные основания гражданской солидарности, институты насилия сохраняют возможности своего воспроизводства.
1. Политика и мораль. К социологической теории морали
Наше дело состоит прежде всего в том, чтобы понимать. Если сумеем понять, можно строить какие-то предположения о том, что будет дальше.
Ю. А. Левада
За советское время слово «мораль» в русском языке подверглось такой же девальвации, как и другие этические понятия: добро, грех, благо, вина, совесть и т. п. Убедительнее всего об этом свидетельствовала неудача призывов к общественному «покаянию» в период перестройки, когда вопрос: «Кто именно должен каяться (и за что конкретно)?» – приобрел модальность принуждения к публичному признанию вины при отсутствии самого субъекта раскаяния и неопределенности состава преступления. Что сразу же убило саму идею моральной (субъективной) ответственности и превратилось в словоблудие публицистов. Сам факт гибели и страданий миллионов ни в чем не повинных людей при советской власти не подлежит сомнению и признан абсолютным большинством населения в качестве «политического преступления» (хотя доля таких мнений сокращается с каждыми годом). Но ответа на вопрос: «Кто преступник или преступники?» – нет. Жертвы есть, оправдывать «необходимость» или «целесообразность» их какими-либо высшими государственными резонами большинство россиян (как и само руководство страны) уже не осмеливаются, но и признать советское руководство страны «виновником» или дать определение советского режима как «преступного» не хочет от 64 до 68 % опрошенных
[214]. И здесь дело не только в инерции страха, проходящего через несколько российских поколений (что само по себе следует считать достаточной причиной для состояния растерянного молчания), но и парализующего массового отупения, наступающего всякий раз, когда обыватель оказывается один на один с подавляющим его государством. Сегодня уже нельзя сказать, что люди «ничего» или «мало» знают о терроре, но у них нет средств или желания разбираться в этом; не возникает самой потребности осмысления этих событий, поскольку вынесение моральной оценки логически требует следующего шага: признания «ответственности» действующих лиц или социальных сил (не просто установления «виновников», но и обязательной квалификации их в категориях «носителей зла»). Другими словами, отсутствует, исчезла (если она и была когда-то, что тоже неочевидно) сама способность к подобному оценочному суждению или контекст, в котором была бы возможна оценка и моральная интерпретация действий людей, текущих событий, прежде всего – политической жизни (поскольку здесь другие масштабы и характер последствий). Поскольку самостоятельно разобраться в том, что произошло за годы советской власти и кто должен нести ответственность за преступную политику государства (деяния, которые в мировой практике после Второй мировой войны квалифицируются как «преступления против человечности», не имеющие срока давности, что подчеркивает их особый характер) российское общественное мнение оказалось не в состоянии, страна предпочла эти вопросы не трогать
[215]. Проблема исторической цены преступлений советской власти (террора, массовых репрессий, бесчеловечной растраты человеческих жизней в «мирное» время и во время почти непрерывных войн
[216], прежде всего в 1939–1945 годах) была благополучно вытеснена и забыта.
Но точно так же без этической оценки остается и множество других общественно значимых событий, связанных с насилием, таких как расстрел парламента в 1993 году, обе чеченские войны, атмосфера террора на Северном Кавказе во время «контртеррористической операции», неправедные судебные процессы, имитация выборов и т. п. Получается, что «способность суждения»
[217] или вынесения моральной оценки важнейшим обстоятельствам коллективной жизни, связанным с безопасностью частного, индивидуального существования, отражает степень дееспособности «общества»
[218], его интеллектуальный потенциал, средства концептуализации, а они, в свою очередь, что очевидно, зависят от характера его социальной организации.
Сегодня словоряд «мораль» («нравственность» и производные от них) употребим в речи лишь высших чиновников и депутатов, а также иерархов Русской православной церкви, приравненных к ним по статусу, назначению и обслуживанию управлением администрации президента. Здесь «мораль» (апелляция к «моральным ценностям») означает лишь ужесточение контроля в сфере социализации молодежи, ограничение прав человека (сферы субъективности), деятельности оппозиционных политиков, писателей, содержания СМИ и прочее (то же, впрочем, и в массовом сознании
[219]), но сам по себе контекст высказываний не содержит ничего, что связывалось бы с идеей этической рационализации повседневной жизни и, соответственно, практик методического самоконтроля. В этом плане представления о морали (все равно – светских ли, духовных ли функционеров или большей части населения, принявшего официозный язык власти как часть конструкции реальности) не выходят за рамки требований запретительных мер и дополнительных ограничений, прежде всего по отношению к группам, настроенным либерально, а значит – критически по отношению к авторитарному режиму и поддерживающей его церкви
[220]. Следование «общепринятым моральным нормам» и «национальным традициям» в данной ситуации означает внешний социальный конформизм, требование придерживаться правил обрядоверия.