При Горбачеве традиционно-советское понимание «гуманного и морального» во всех смыслах характера революции и советской власти подверглось значительной ревизии в ходе публичных дискуссий, еще влиявших на общественное мнение, как об этом свидетельствуют данные октябрьского опроса 1990 года. Так, 73 % опрошенных в последний год советской власти заявляли, что их взгляды на революцию за последнее время изменились, в сравнении с поздним брежневским временем, что они иначе оценивают тогдашние события и действия большевиков. 57 % опрошенных одобряли в целом необходимость вооруженного захвата власти большевиками (23 % – считали, что не было такой необходимости). Но как бы в противоречии с мнением большинства, высказанном до этого, значительная часть из них – 30 % полагали неоправданным разгон большевиками Учредительного собрания (одобряли эти действия Ленина всего 29 %, а 41 % затруднились ответить на этот вопрос). 53 % опрошенных россиян осуждали ликвидацию свободной прессы, 73 % – расстрел царской семьи, 51 % – национализацию частной собственности, 62 % – подавление крестьянских восстаний и т. п. Ликвидация «буржуазии» как класса (уход промышленников, предпринимателей из хозяйственной жизни страны) стала очень «значительной потерей» для страны, так полагали 66 % респондентов. А это значит, что в общественном мнении страны в тот момент возобладали взгляды, противоречащие всей советской традиции героизации революции и пролетарской идеологии.
Но то было короткое время перестройки и попыток пересмотра советского прошлого, стараний определить цену социалистического эксперимента, революции, тоталитарной диктатуры. Осуждая отдельные аспекты установления диктатуры большевиков, россияне в целом все же и тогда не решались на принципиально иную оценку событий 1917 года как радикального переворота и истока национальной катастрофы (последовавшей «антропологической катастрофы», по выражению И. Бродского). Иллюзии шестидесятников, что можно построить «гуманный социализм», избежав крайностей террора и издержек тотального государства, не допускали принятия другой концепции революции (и понимания природы советского государства), что негативно сказалось на последующем развитии страны. Уже через поколение россияне вернулись к прежним представлениям: опрос 2017 года, аналогичный рассмотренному выше, дал заметное сглаживание и сближение оценок, ослабление остроты разногласий, зафиксированных во времена перестройки.
Новое руководство России, пришедшее к власти сразу после краха СССР, всеми силами старалось дистанцироваться от советской системы и уничтожить ту идеологическую базу, на которой основывалась легитимность тоталитарного государства, и прежде всего – саму идею революции. Реформаторы попытались связать постсоветскую Россию с дореволюционным развитием страны, как бы вычеркнув советский период из истории. Они старались показать возможность преемственности досоветской и постсоветской России, подчеркивая значимость эволюционного пути, продолжения мирной, как это имело место в конце XIX – начале XX века, а не форсированной (насильственной, тоталитарной, сталинской) модернизации, превращения России в «нормальную» европейскую страну, такую же, как и другие государства Центральной и Восточной Европы, уже совершившие такой поворот. Но как образец политического движения в первой половине 1990-х годов была опять принята модель «модернизации сверху», решительных институциональных реформ, проводимых властями принудительным образом, несмотря на явное сопротивление консервативно настроенных остатков партийно-советской номенклатуры, региональной бюрократии и инерционности основной массы населения
[4]. Ставка на проведение экономических реформ (без глубокого изменения базовых социальных институтов: политической полиции, суда, правоохранительных органов, массового образования и т. п.) натолкнулось на устойчивость воспроизводимых ими массовых представлений и государственный патернализм ожиданий населения.
Свидетельством дискредитации самой идеи революции в постсоветский период можно считать радикальное изменение отношения российского общества к событиям августа 1991 года – краху путча ГКЧП, за которым последовали ликвидация союзных властных институтов, а затем и полное уничтожение СССР. Победа над сторонниками коммунистического реванша недолгое время воспринималась как последняя, но уже демократическая, антисоветская революция. Она мыслилась как аналог «бархатных» революций в социалистических странах Восточной Европы (или продолжение процессов декоммунизации), завершивших долгий период тоталитаризма и утопических трансформаций общества и человека. Но спустя два-три года (после конфронтации правительства Ельцина с просоветским Верховным Советом РСФСР и расстрела Белого дома в 1993 году) романтический ореол 1991 года погас. Всего 10 % опрошенных упрямо продолжали называть победу сторонников Ельцина над путчистами «демократической революцией», несмотря на всю путинскую демагогию, обличение «лихих девяностых» и характеристику распада СССР как «величайшей геополитической катастрофы ХХ века». Через 25 лет, в 2016 году половина опрошенных уже не помнила и могла ответить на вопрос, чем был август 1991 года. За время путинского правления эти события утратили свой смысл, превратившись в малозначимый «эпизод борьбы за власть»
[5]. 90 % молодых людей вообще ничего не знают о таком, казалось бы, поворотном событии в новейшей истории России. И этот факт производит, может быть, самое сильное впечатление.
N = 1600. Без затруднившихся с ответом.
Рис. 13.2. Как вы сейчас оцениваете события августа 1991 года?
Три революции: избирательность ритуалов государственной идентичности
100-летняя годовщина Февральской революции 1917 года (крах самодержавия) прошла почти незамеченной. Кремлевское начальство слишком поздно сочло нужным отреагировать на эту дату. Агитационная машина очень медленно начала заводиться, вбрасывая в публичное пространство разные версии давно прошедшего: от заговора масонов против царя или предательства элит до клерикальных стенаний о святом царе-мученике и страстотерпце. Крах империи связывался с греховностью образованного общества, атеизмом беспочвенной интеллигенции, влиянием Запада, общим нравственным разложением и «порчей нравов». Редкие голоса либеральных историков и политических философов рассматривали отречение царя либо как «зарю российской демократии», либо как начало цепной реакции, приведшей к социальному «хаосу» и трагедии народа
[6]. Как и их оппоненты из лагеря русских консерваторов, либералы были склонны к идеализации и апологии тех, кому они сочувствовали (кадетам, октябристам), преувеличивая их достоинства и демонизируя противника (монархистов, эсеров, большевиков). Более умеренные историки и публицисты говорили об обреченности российского государства, неспособного вовремя начать реформы и адаптироваться к изменениям в мире, бездарности и политическом дилетантизме слабого царя, не понимающего логики распада империи, неизбежной эрозии патриотизма из-за проигрываемой империалистической войны, об усталости общества, последствиях нерешаемых социальных проблем и т. п. Но и у тех, и у других за рамками объяснения оставались главные вопросы: почему при всех достоинствах тех, кто пришел тогда к власти, при массовой эйфории, опьянении от провозглашенной свободы, перехода к республиканскому правлению, победители в Февральской революции оказались несостоятельными политиками, так легко отдавшими власть большевикам
[7]. Общих дискуссий в целом не получилось.