Справедливости ради следует сказать, что вытеснение символического значения революции (и не только Октябрьской, но и Февральской и тем более – революции 1905 года) началось практически сразу после краха ГКЧП. Новое руководство России предприняло несколько попыток заменить советскую легитимность, восходящую к революционному оправданию насилия и захвата власти, какой-то иной, которая восстановила бы преемственность постсоветского государства с дореволюционным прошлым. Разные политические партии старались установить собственную связь с предшествующими реформаторами (одни – с Александром II Освободителем, другие – с монархистом Столыпиным, подавившим крестьянские волнения, практически выхолостившим первый слабый русский парламент, но провозглашенным инициатором аграрной реформы, третьи – с Союзом русского народа и идеологами возрождения империи и т. п.). В любом случае общий вектор политических мечтаний определялся стремлением забыть, уйти от социализма, интернационализма, от плановой государственной экономики и, напротив, реанимировать традиционные основы русской власти с ее православием, державным величием, а позднее – вернуться к идеологии своей исключительности (ослабевшего пафоса своей миссии в мире), милитаризма, антизападничества. Либералы и демократы подчеркивали бесчеловечность советского режима и гуманитарную цену сталинской модернизации, делая отсюда вывод о необходимости политики вестернизации, охранители и реакционеры – упирали на апостасию и разрушение «симфонии государства и церкви».
Сегодня вниманию властей предлагают целый ряд конкурирующих между собой конспирологических версий Октябрьской революции (представленных на федеральных телевизионных каналах и в печатных изданиях), но все они значительно превосходят по своему радикализму допустимый уровень эклектического официозного консерватизма. Власти не в состоянии выбрать ни одну из них. Варианты интерпретации переломных процессов 1917–1922 года в России, предлагаемые академическими историками, в публичном поле не просматриваются, хотя предметные исследования, безусловно, появляются, в том числе и очень серьезного научного уровня. Однако работы такого рода не привлекают внимания государственных или прокремлевских СМИ, превратившихся за последние 15 лет в инструмент политической пропаганды, а потому соответствующие выводы ученых не доступны публике и не оказывают никакого влияния на массовое историческое сознание.
Второй состав высшего руководства России (путинская бюрократия, сменившая реформаторов ельцинского времени) проявляет явную нервозность, когда историки или политики затрагивают значимые обстоятельства конституции властных институтов и массового признания законности, справедливости или поддержки социального порядка. Однако обращаясь к событиям 1917 года, трудно игнорировать общие вопросы легитимности политической системы (не только предшествующей, но и ныне действующей). Поэтому власти стараются нейтрализовать любые сомнения в своем праве господства, а тем более угрозы потенциального изменения власти или будущего страны, а значит, отодвигают или откладывают любые обсуждения и оценки качества и законности, справедливости, эффективности власти (как царской, так и советской, и подавно – путинского режима). Спущенные сверху планы и программы юбилейных мероприятий должны были обеспечить ритуальное пустословие по поводу революции, подводя дискуссии к нехитрому выводу: революции – зло и трагедия, в особенности «цветные» и импортируемые с Запада
[13]. «Нам» нужна «стабильность», патриотическая консолидация вокруг власти, стойкость по отношению к чуждому влиянию, в особенности к соблазнам «демократии», «свободы», «прав человека», разговорам о честности и неподкупности власти и т. п. Акцент в пропагандистских материалах делается на травматических последствиях краха государства, а не на его причинах (что снимает вопрос об ответственности власти).
Некоторые трудности такой позиции заключаются в том, что нынешний режим не может взять и совсем оборвать свои генетические связи с советской системой (поскольку источник легитимности СССР заключается именно в большевистской революции), но он всеми силами старается взять от нее лишь то, что относится к символическому капиталу супердержавы времен холодной войны. Это плохо удается, так как современная Россия, лишенная способности угрожать другим странам (в том числе ядерным оружием), немедленно предстает в качестве претенциозной, но деградирующей диктатуры, теряющей свое влияние даже в роли региональной державы. Главный компонент исторической легитимации путинизма заключается в присвоении морального капитала победы над фашистской Германией. Но, как ни стараются путинские политтехнологи, невозможно оставить себе только триумф Победы 9 мая 1945 года и не затрагивать тему человеческой цены красного террора, войны с крестьянством, массовых репрессий – всего того, что неразрывно ассоциируется со сталинским тоталитаризмом, выросшим из сомнительной легитимности октябрьского переворота. Двусмысленности, смысловые разрывы и противоречия все равно остаются.
Однако высшее руководство России гораздо в меньшей степени, чем советские правители озабочено тщательностью идеологической проработки и обоснованием своих целей и действий. Этому есть несколько объяснений: советская тоталитарная система была жестко институционализирована (а значит, в определенном смысле деперсонализирована); решениям Политбюро предшествовала длительная работа аппарата ЦК (агитпропа, орготделов), партийных редакторов, Главлита (цензуры), журналистов и т. п. Нынешний режим не обладает столь жесткой структурой управления и подбора кадров, как в советские времена; легитимация власти стала эклектичной и прагматически обусловленной. За 17 лет правления Путина сама организационно-управленческая структура власти институционально и идеологически менялись: от идеологической неопределенности «продолжения реформ» в первые годы к «особому пути», геополитике, мистике «великой державы», антизападничеству и, наконец, – к православному чекизму, «государственному патриотизму», сочетанию традиционализма и изоляционизма. Ликвидация открытой политической конкуренции неизбежно должна была привести и привела к ужесточению цензуры в СМИ, в сфере преподавания и функционирования культуры, усилению зависимости от государства групп, обеспечивающих просвещение масс и интеллектуальную рационализацию социальных процессов
[14]. Но для идеологической обслуги, для тех, кто конкурирует между собой за влияние на власть (речь не идет о политическом целеполагании), за право быть разработчиками тех или иных версий оправдания уже реализующейся политики, это означало, что «открытыми» для использования остаются лишь давно отработанные идейные ресурсы, отвалы прежних, казалось бы, давно забытых консервативных концепций, мифов, провиденциалистских, геополитических или расистских теорий и т. п. Чем сильнее подавляются группы либеральных историков и публичных интеллектуалов, тем больший простор открывается для консерваторов, реакционеров и мракобесов. Последние получили шанс для беззастенчивой пропаганды своих взглядов и интересов благодаря поддержке самых влиятельных сегодня, но и самых консервативных или даже архаических по своим взглядам структур – секретной политической полиции, Генштаба, прокуратуры, судебной бюрократии и клерикальных сил. Сочетание невежественности, наглости и насилия при двусмысленной позиции правительства или неявном его поощрении дает этим группам небывалую ранее возможность самоутверждения и вытеснения оппонентов, а значит – завоевания уже вполне материальных и очень значительных ресурсов. Внезапные и как бы спонтанные, стихийные скандалы с «Матильдой», многолюдные крестные ходы, протесты, возникшие, к изумлению многих, как бы на пустом месте, образуют в этом плане очень характерную параллель к тусклости организованных сверху дискуссий и казенных мероприятий, посвященных революции.