Эта неопределенность, невозможность ответа на вопрос об изменениях (образах будущего) не может рассматриваться как естественная или природная характеристика постсоветского человека, как элемент культурной метафизики. Правильнее было бы видеть в этом процессуальный признак: симптом эрозии или, точнее, конец большой идеологической платформы – веры в демократический транзит или общего убеждения, что начатые при Горбачеве изменения так или иначе приведут страну к состоянию «нормальности», под которым понимается прежде всего некое подобие жизни «как на Западе». Именно данное обстоятельство объясняет, почему большая часть россиян, симпатизировавших протестному движению и разделявших его лозунги и оценки ситуации, оказалась к концу 2013 года деморализованной и дезориентированной. Они утратили перспективу (представления о будущем страны) и не знают, что делать дальше. Фрустрации такого рода после присоединения Крыма к России дали компенсаторный эффект: возможность выплеснуть свое унижение (в превращенной форме антизападного ресентимента) наполнила россиян гордостью за страну и самоуважением
[153]. Работает здесь более общий, важнейший механизм «негативной идентичности», в том числе зависимость от идеального Запада. Снижение притягательности и значимости «утопии современности» оборачивается повышением самооценки. Причем здесь важно принять во внимание «тотальность» или целостность взаимосвязанных проекций – воображаемого Запада и самих «нас», которые вытесняют или не допускают альтернативного сознания сложности социальной системы: многообразия социальных групп, функционально связанных между собой, а значит – идеи социального взаимодействия, множественности субъектов действия, понимания возникающей при этом ответственности актора (индивидуального или группового, институционального), рациональной оценки имеющихся в его распоряжении ресурсов и т. п.
Сам по себе феномен патриотической эйфории 2014 года свидетельствовал о выходе на поверхность советских (и даже досоветских имперских) стереотипов – символов великой державы (или морока «Великой России»). Однако актуализация подобных установок означала радикальную массовизацию или гомогенизацию социальной структуры российского общества, обнажение ее примитивности или уплощенности
[154]. Одно только это обстоятельство уже должно было бы означать полную ничтожность упований на формирующийся «средний класс» как социальную основу модернизации и европеизации страны. Но подобную одномерность следует рассматривать также и как симптоматику идеологической стерильности общества: она говорит о том, что никакой содержательной основы (идей, групповых ценностей, интересов, мотивирующих их поведение) для выделения слоя, страты, которую можно было бы признать самодостаточной, мы здесь не обнаруживаем. Говорить о воспроизводящейся самоидентичности социальных групп, относимых в соответствии с социологической теорией к «среднему классу», нет оснований: нет признаков автономности и устойчивой самоорганизации, групповой солидарности, готовности к репрезентации и отстаиванию своих групповых интересов – все того, что характеризует интенсивные процессы социальной морфологии и развития модернизирующихся стран. Советские представления о социальной структуре общества (идеологизированная трехчленка: рабочий класс – колхозное крестьянство – прослойка интеллигенции) растворились и ушли, но вместо них ничего не появилось, если не считать желеобразных и аморфных массовых представлений о сообществе «таких, как мы», «властях» (= не «мы») и социальном «дне» (деклассированных – бомжах, алкашах и им подобным).
Абсолютное большинство населения примкнуло к антиукраинской и антизападной кампании действующего режима по мотивам, которые нельзя однозначно охарактеризовать: здесь соединяются прагматический оппортунизм («необходимость» приспосабливаться к наличному социальному порядку, включая пассивную готовность «терпеть», то есть принимать навязанные режимом правила поведения, демонстративной лояльности и самоцензуры) с компенсаторным национализмом и реанимацией имперского превосходства над другими.
Эту внутреннюю коллизию можно выразить иначе: идеологические интересы социальных групп или слоев
[155], ориентированных на развитие страны, то есть на западные модели, руководствующихся идеями демократического транзита, а значит – видящих, осмысляющих происходящее в парадигме перестроечной трансформации социалистического общества, вступили в противоречие с «реальностью», то есть с «практическими» или материальными интересами адаптации к сложившемуся и действующему социальному порядку формирующейся деспотии, «мафиозного государства», «плутократического» или «персоналистического» режима, определяющего рамки повседневного существования
[156]. За нормативностью «фактического» положения вещей скрывается признание силы и интересов правящего режима, одержимого заботой самосохранения, удержания власти в своих руках, а следовательно, подавления критиков и оппонентов, с одной стороны, и коллективного оппортунизма общества или населения, с другой. Этот момент важно подчеркнуть: речь идет не о разных мнениях и взглядах разных людей, а о разных мнениях или взглядах одних и тех же людей.
3. Недоверие к социологии
В этом неявном столкновении взгляды либералов, не подкрепленные практическими интересами, готовностью к их отстаиванию и реализации, следует рассматривать как иллюзии самонадеянной «интеллигенции» (вне зависимости от того, кем в социально-профессиональном плане оказывались те, кого к ней причисляют – экспертами, преподавателями, предпринимателями, журналистами, менеджерами). Ложная гордость либералов проистекает из столь же ложного чувства избранности, рожденного еще в советское время из претензий среднего звена бюрократии на автономию и более высокий статус (благодаря образованию и ценности «убеждений»). Но реакция этого «продвинутого» слоя на шокирующую действительность 2012–2014 годов была разочаровывающе «массовидной», повторяющей привычные формы поведения населения в целом: редукция сложности, сведение сложных по своей сути явлений и процессов к простейшим формам объяснения для защиты своих взглядов, самоизоляция, вытеснение («дереализация») всего, что «неприятно» и подрывает коллективную идентичность
[157].