Телеологическая постановка вопроса в силу своей архаичности вскрывает проблему смысла коллективных человеческих отношений, а значит, и соотношения мотивов и ценностей, которыми руководствуются люди (в том числе и значимости насилия). Другими словами, когда речь заходит о коллективной или институциональной рациональности, структуре гораздо более сложной и разнородной, чем инструментальное взвешивание «цель – средства», которым обычно ограничиваются российские исследователи, экономисты и политологи, непригодными, точнее, бессмысленными оказываются простые одномерные модели вроде «человека экономического» или любимая нашими экономистами и психологами «пирамида Маслоу» – условный образ голого дикаря с точки зрения культурной антропологии и культурного же символизма. Почему обыватель поддерживает и одобряет режим Путина, но одновременно готов протестовать против пенсионной реформы, требует отправить в отставку правительство Медведева, разделяет самые примитивные антизападные стереотипы и демагогию официальной пропаганды и вместе с тем хочет «нормализовать отношения» с западными странами, верит в то, что Майдан организован ЦРУ, в восторге от аннексии Крыма, но не хочет платить за это? Список таких вопросов (касающихся, например, убежденности в тотальной коррумпированности государства, эгоизме и жадности высших чиновников и всего политического класса) можно продолжать и продолжать, но ответов на них не находится.
Одно из возможных объяснений подобной способности российских политологов к самоизоляции состоит в том, что предлагаемые для интерпретации схемы человеческого поведения не собираются учитывать многослойность оснований человеческой мотивации, то, что системы нормативной регуляции и гратификации поведения могут включать разные пласты культурных значений, имеющих разную временную длительность и разные символические горизонты. Большая часть политологических рассуждений российских комментаторов строится на сиюминутных реакциях общества на те или иные события, действия властей, депутатов, заявления зарубежных политиков, то есть объяснения опираются на модели простейшей рациональности «стимул – реакция», «потребности – удовлетворение». Эта бедность социологического воображения оборачивается тем, что интерпретаторами не осознается действие институтов, вбирающих в себя смысловые значения большого времени – социально-культурные пласты предшествующих исторических периодов, которые проходило общество, и соответственно, действие институциональных структур, имеющих разные формы своей «культурной записи», разные системы артикуляции и публичного осознания. Значительная часть массового поведения в принципе не может быть однозначно истолкована («рационализирована») в категориях «цель – средства», поскольку социальные механизмы регуляции могут включать такие положения, которые «убирают» или «прячут» от внешнего наблюдателя некоторые мотивы и интересы действия субъекта. Встроенные в цепочку внешних смысловых оправданий (для себя, для других) эти моменты поведения образуют как бы «бессознательные» императивы действия, раскрываемые лишь путем специальных реконструкций, похожих на приемы психоанализа. Но именно это «подсознание» (или коллективное бессознательное социальной массы) представляет собой глубоко интернализованный коллективный опыт, часто табуированный и не подлежащий публичной артикуляции и интерпретации, социальные нормы, воспроизводимые целыми поколениями, пережившими сталинский террор, принудительный и закрепленный порядок работы, бедность повседневной жизни. То, что интерпретаторы называют «неискренностью» в ответах респондентов при социологических опросах или «страхом», должно пониматься как проявления структур рациональности, неизвестной этим толкователям.
С точки зрения объективных национальных интересов (которые нетрудно отождествить с реальными интересами населения
[196]), такие действия российских властей, как война в Сирии, присоединение Крыма, война в Донбассе, установление протектората над Абхазией, Южной Осетией и Приднестровьем, поддержка Ирана, конфронтация с самыми развитыми странами мира, являющимися для России источником технологических новаций, инвестирования капитала, правового просвещения, социального подражания), иррациональны, абсурдны и вредны. Как считает население, приоритетными целями политики правительства должны быть достижение высокого уровня благосостояния (или, по крайней мере, не ухудшение достигнутого), качество и доступность здравоохранения, бесплатное образование, развитие социальной инфраструктуры (строительство хороших дорог, газификация, канализация и т. п.).
С точки зрения правящего сегодня в России режима, «национальные интересы» включают в себя совершенно другие ценностные значения – величие державы, геополитические планы, принуждение других стран к «уважению» России. Но как раз они, а не что-нибудь иное, вызывают одобрение россиян, обеспечивая массовую поддержку власти. Представление о мощи государства, опирающееся на военную силу, на угрозу применения ядерного оружия, означает высокую ценность насилия как такового в массовом сознании, символически выраженную авторитетом соответствующих институтов
[197]. Разумеется, россияне сознают значимость таких оснований престижа страны в мире, как качество жизни населения, экономическое, технологическое или научное развитие, культурное наследие
[198]. Но понимание того, что Россия в настоящее время не может даже надеяться когда-нибудь сравняться с развитыми странами, заставляет их (во внутреннем театре кривых зеркал, льстящих представлений о себе) переворачивать иерархию приоритетов, ставя на первое место понятие воинской славы и национальной чести. Героизация насилия как условие признания величия страны – оборотная сторона сознания коллективной ущербности, требующей компенсации. Идеологическая эксплуатация этих комплексов была и остается одним из наиболее частных способов массовой мобилизации в интересах правящих элит. Мотивы тут могут быть разными – сохранение своей власти или, напротив, борьба за власть конкурирующих влиятельных групп.