К ноябрю 1944 года количество дезертиров, живущих на побережье, заметно увеличилось, и обстановка там стала небезопасной. Войска НКВД не осмеливались соваться к ним, рассчитывая, что скорое наступление зимы поможет от них избавиться – уже начинало серьезно холодать, и практически не переставая шел снег. Из окна я видела, как к берегу подползали тюлени, чуть ли не к самому моему порогу. Охранники НКВД убивали их из винтовок и ели. Я же, несмотря на ужасное чувство голода, не могла отважиться попробовать это темное мясо, пахнущее рыбьим жиром. С начала войны и до 1948 года население Молотовска питалось преимущественно тюленьим мясом.
Наиболее выносливые заключенные возили на санках корм для скота. Другие срезали болотный тростник и плели из него циновки для весенних работ в теплицах. Третьи возили навоз. Пожилые лагерники занимались сортировкой овощей для консервирования.
В январе 1945 года мне оставалось сидеть десять месяцев. Но моя радость несколько поутихла от распространившихся слухов о том, что иностранные граждане будут освобождены только по окончании войны.
Новым начальником нашего лагеря был назначен Смирнов, демобилизованный с фронта по ранению. Чрезвычайно худой, он походил на больного пеллагрой и выглядел, по меньшей мере, человеком малосимпатичным. Я еще не успела с ним познакомиться, когда в моем бараке вспыхнула эпидемия гриппа: у пятнадцати женщин температура поднялась выше сорока градусов. Именно этот момент и выбрал Смирнов, чтобы вызывать меня к себе. Я отправилась к нему, уверенная, что он хочет поговорить со мной о санитарном состоянии сельхоза, но, к моему удивлению, даже не ответив на мое приветствие, он спросил, каковы мои обязанности. Я объяснила и, как мне показалось, убедила его в необходимости моей работы, но он заявил:
– Медсестра или не медсестра, для меня вы заключенная и должны работать по двенадцать часов в день, как и остальные. В течение дня у вас ведь есть какие-то свободные часы? Вы можете их использовать для уборки барака.
Я терпеливо попыталась ему объяснить, что моя работа не может быть регламентирована распорядком дня и что я нахожусь в непосредственной зависимости от медицинского персонала.
– У меня сейчас больше пятнадцати больных гриппом. Неужели вы думаете, что я не подойду к ним ночью под предлогом, что закончился мой двенадцатичасовой рабочий день?
– Милочка, на фронте у санитарок сотни больных, и они никогда не спят. Как бы то ни было, начиная с завтрашнего дня, у вас больше не будет помощницы, справляйтесь сами.
Я немедленно написала Стрепкову письмо с просьбой вернуть меня в центральный лазарет и отправить в Ягры вольнонаемную медсестру, от которой Смирнов не осмелится потребовать работать попеременно медсестрой и сиделкой. Через три дня приехал Стрепков, и между ним и начальником лагеря состоялся долгий разговор. В результате было решено, что за мной не только сохраняются возложенные на меня обязанности, но я также имею право требовать от администрации содержания моих помещений в постоянной чистоте. Я выиграла эту партию, но со Смирновым у меня не сложилось дружеских отношений.
Эпидемия гриппа распространялась и уже охватила военнослужащих. Штата полковых и ротных медсестер уже не хватало, и майор обратился к Смирнову с просьбой оказать им помощь в лечении солдат. Но начальник лагеря оказался неспособен проявить какую – либо инициативу и пошел за советом к командиру отряда НКВД Зелинскому. Тот быстро сообразил, что военные срочно нуждаются в моих услугах, и ответил, что гражданка Сенторенс не может свободно выходить за пределы лагеря; а поскольку она сидит по политической статье, то, следовательно, передвигаться по территории она может только в сопровождении конвоира. Майор возразил, что в конвое нет необходимости, поскольку территория от Ягр до Архангельска переполнена военными и к тому же находится под защитой систем ПВО. Какие еще дополнительные меры требуются для слежки за заключенной Сенторенс? Явно задетый иронией собеседника, энкавэдэшник выдал мне пропуск для лечения солдат.
Чем ближе был день освобождения, тем больше возрастало мое беспокойство. На восемь лет я была выброшена из мира живых… На глаза наворачивались слезы при мысли о том, что мой сын сейчас уже юноша. Догадывался ли он о том, что где-то в России у него есть мать? А если знал, то мог ли он любить режим, лишивший его мамы? Алексей мог рассказывать сыну обо мне бог знает что…
Февраль был бесконечно серым и холодным. Теперь я почти все время занималась солдатами. По правде говоря, многие из них были не очень больны и приходили в медпункт, чтобы просто поболтать со мной. В обмен на небольшую медицинскую помощь, которую я им оказывала, они приносили мне американскую ветчину, сигареты, сахар, кофе или сгущенку. Начальник лагерной охраны зорко следил за этими подношениями: он конфисковал из них свою долю, а когда видел солдат, приходящих с пустыми руками, строго призывал их к порядку.
Постепенно мой медпункт превратился в салон. С марта Смирнов стал регулярно проводить выходные в Молотовске со своей семьей, и это означало, что с вечера пятницы до утра понедельника я была почти свободной женщиной. Солдаты, расквартированные на другой стороне острова, приходили проводить с нами вечера. Мы болтали и пели под аккомпанемент аккордеона. Как правило, с ними приходил и их капитан, Евгений Лебединский. Пока присутствующие собирались, чтобы петь хором, Лебединский принимался за мной ухаживать. Он был родом из Смоленска, вдовцом, отцом двоих детей. Его жена, работавшая почтальоном, погибла в первый же день немецкой оккупации Смоленска, попав под гусеницы танка. Евгений вызывал во мне симпатию. Мягкий и учтивый, он одаривал меня вниманием, какое я уже давно не встречала. К сожалению, он был убежденным приверженцем советского режима, и этого было достаточно, чтобы между нами образовалась непреодолимая пропасть. Он этого не осознавал, убеждая меня начать строить совместное будущее после окончания войны и моего освобождения из лагеря. Он говорил, что мы будем жить в Смоленске, а я стану матерью для его детей. Он ни на секунду не сомневался в том, что, оказавшись в порядочной семье и забыв о своих невзгодах, я смогу увидеть советскую жизнь другими глазами. Бедный Евгений… Я не могла ему сказать, что ни один человек в мире не способен заставить меня забыть клятву, которую я дала, перешагнув порог Лубянки более восьми лет назад: никогда не прощать русским того, что они со мной сделали, и бороться всеми силами за то, чтобы при первой же возможности возвратиться во Францию. Не желая обидеть Лебединского, я в наших приватных разговорах пыталась убедить его в том, что ему, офицеру Красной армии и верному коммунисту, никогда не позволят жениться на враге народа. В ответ он пытался доказать мне, что после войны в жизни советских граждан произойдет много изменений. Он наивно надеялся уверить меня в том, что диктатура пролетариата не так уж жестока и умеет прощать. Прощать! Что прощать? Прощать себе свою ложь? Прощать себе то, что она обращалась со мной как с преступником? Так как Евгений был искренен, я отказалась с ним спорить и ушла. Тогда он догнал меня и сказал:
– Послушайте, Андре. Вам необходимо сделать над собой усилие и забыть все то, что вы здесь перенесли, думать только о том, чтобы начать новую жизнь. Мне неприятно разрушать ваши иллюзии, так как я рискую испортить с вами отношения, но вы должны понять, что вам никогда не разрешат вернуться во Францию. За восемь лет заключения вы видели слишком много. Пролетариат других стран не должен знать о том, что у нас происходит, иначе это будет использовано против нашей пропаганды…