На том этапе я даже не подозревал, что поток писем, часто больше одного в день, выстроится в целый впечатляющий архив, помогающий понять настроение этого человека, пока он размышлял над своей судьбой: архив, полный борьбы против устоявшихся традиций, юмора, гнева и отчаянья. Не подозревал я и того, что окажусь фактически единственным посетителем и доверенным Нильсена в грядущие месяцы. Должен признать, я вовсе не нахожу это бременем. Легко – и бессмысленно – было бы его порицать, как это делала общественность. Задача гораздо труднее – попытаться определить источник этого трагического искажения личности. Во втором своем письме Нильсен предупредил меня, что прочитанное – в заметках, которые он готовил для своего адвоката Рональда Мосса, с точными указаниями, что эти заметки после суда должен получить именно я, – может причинить мне дискомфорт. Одно только это, да еще и в самом начале переписки, говорит о многом: человек, который знает об эмоциональном дискомфорте и о его причинах, не может считаться аморальным. Он использовал данное прилагательное сам. Когда он рефлексировал и писал о прошлом, то описывал себя как «аморального Джона Баньяна, прогресс которого шел задом наперед во всех направлениях», но понятие о морали, хоть и извращенное, все-таки присутствует в некоторых его размышлениях об убитых им людях, укоряющие образы которых, как он знал, не оставят его до конца его дней. Вспоминая себя в свои последние выходные на Крэнли-Гарденс, с лежащим у его ног телом Стивена Синклера, он написал стихотворение, демонстрирующее бурлящую внутри него борьбу:
Я пытаюсь улыбнуться слабо,
Несмотря на месть передо мной,
Я покрыт твоей томатной пастой,
Человек из множества частей,
О котором я хочу забыть.
До сих пор я ощущаю аромат
Твоей кончины.
Еще больше предстоит проблем
С частями и кусками твоей плоти.
Я пытаюсь убежать подальше,
Но меня как будто пригвоздило к месту,
Переполнены тобой просторы
Из пыли и костей.
Я пытаюсь разрыдаться в горе
О проблемах этих, только мертвый
Образ твой стоит перед глазами.
Все пытаюсь и пытаюсь
Разгадать все эти тайны,
Но куда б ни повернулся,
Я цепляюсь за тебя.
Я пытаюсь улыбнуться,
Но не улыбнешься ты мне.
Мертвые – мертвы в апреле,
И в страннейшем этом деле
Новой жизни цвет живет.
Исходя из уже полученных мной писем, я ожидал встретить чувствительного и вдумчивого человека. В нашу первую встречу мы сели напротив друг друга за маленьким столом, и я увидел довольно напористого мужчину, излучающего самоуверенность и бахвальство, на удивление расслабленного: он удобно развалился на стуле, закинув руку на спинку, как будто он полностью контролировал ситуацию, и вел себя так, словно собеседует меня на работу. Он производил впечатление человека весьма умного, хоть и пренебрегающего внешними формальностями. Он был неизменно вежлив (встал, чтобы пожать мне руку, и всегда делал это впоследствии), но странно спокоен. Когда пятнадцать минут, выделенные для визита, закончились, он попросил меня звонить ему в любое время, как будто мы находились в местном баре, а не в тюрьме. Разумеется, обстоятельства нельзя назвать обычными: мы осторожно присматривались друг к другу, да и в комнате присутствовало два надзирателя. Позже в наших разговорах напряжения стало гораздо меньше. И все же одна вещь не менялась с той первой встречи: невероятная пропасть между Нильсеном, который писал мне, и Нильсеном, который со мной говорил. Все мы порой скрываем какие-то наши личные качества в очной беседе, чтобы затем с радостью раскрыть их на письме, поскольку дополнительная дистанция, которую дает письменная речь, добавляет нам чувства защищенности, отчего мы готовы идти на риск. Нильсен также придерживался этой стратегии, да и много лет работы в общественных службах вкупе с его постоянным стыдом за свою сексуальную ориентацию научили его прятаться за маской «официального лица». И все же ни одного из этих объяснений недостаточно для столь огромной разницы между его вдумчивой речью на письме и самоуверенным поведением при личной беседе.
21 апреля, на следующий день после нашей с ним первой встречи, Нильсен удивил всех во время своего обычного появления в суде, объявив, что желает отказаться от услуг адвоката. Рональда Мосса это заявление застало врасплох. Он обсудил с ним в подробностях, что тот имел в виду. Собирался ли он нанять другого адвоката, потому что Мосс его больше не устраивал? Нет, Нильсен настаивал на том, что никаких жалоб на Мосса у него не имелось, просто он желал отказаться от услуг адвоката в принципе и защищать себя сам. Судебный магистрат был обеспокоен и растерян. Нильсена спросили три раза, действительно ли он понимает последствия такого решения, и три раза он ответил утвердительно. В глубине души его раздражало то, как с ним обращались в тюрьме, где каждую апелляцию на имя начальника тюрьмы (или отправленную через его адвоката в Министерство внутренних дел) полностью игнорировали, отчего формальное замечание о его возможной невиновности в начале судебного процесса он счел жестокой шуткой. Последней соломинкой оказалось решение других заключенных исключить его из церковных служб, чтобы не замараться в его компании
[25]. Он писал мне, что будет сражаться в одиночку, и что если он потерпит поражение, то сделает это по-своему, чтобы его «целостность натуры» не пострадала. Я заметил, что термин «поражение» он интерпретировал не в значении «проиграть дело», а в значении «не суметь противостоять системе». Он все так же оставался председателем профсоюза, враждебным к злоупотребляющим властью организациям. Он знал, что это будет сложно, но возможно – защищать себя в суде самому, и не собирался скрывать правду. Его злило то, что он считал утечками информации в прессу из тюрьмы и полиции. В своем дневнике я писал: «Меня тревожит, как быстро он находит всюду заговор и коррупцию». Также я писал: «Хотя его представление о продажности всех властей, возможно, слегка преувеличено, в основе его лежит здоровое недоверие к обманщикам. И, вероятно, вполне разумна его досада на то, что у него отобрали всю его свободу, хотя он находился лишь в предварительном заключении». Я решил: наверняка он хочет рассказать мне все о себе, чтобы проверить, смогу ли я после этого смотреть ему в глаза. Переживут ли отношения, построенные на доверии, подобные ужасающие откровения?
Рональд Мосс согласился с решением Нильсена, поскольку ему ничего другого не оставалось, но сомневался, что это подходящий способ выразить протест. Он уважал Нильсена, сочувствовал его одиночеству и хотел всего наилучшего для своего бывшего клиента. Так что он дал ему знать: если тот передумает, он будет рад помочь. Позже Нильсен отказывался от услуг адвоката еще дважды и дважды просил их возобновить. За пять недель до суда, когда Мосс уже написал свою краткую рекомендацию и пока психиатр, назначенный судом, доктор Маккейт, готовил свою экспертизу, Нильсен выбрал Ральфа Хаимса, нового адвоката с отличным от Мосса подходом. Такие перемены в стратегии на самом деле не так уж и внезапны, как может показаться. Они связаны одновременно с хаотическим эмоциональным состоянием Нильсена и со стрессом одиночного заключения. Нильсен, который все контролировал и организовывал, наконец уступил место тому Нильсену, который чувствовал себя подавленным и загнанным в ловушку. Эти две стороны его характера, сцепленные в вечной неравной борьбе, никак не могли примириться.