Когда он прочел свои показания при аресте, то, как и все остальные, кто слышал или читал их, счел, что его тон в процессе допроса был чересчур ровным и холодным. «Я спешил снять тяжелое бремя со своей совести, накопившееся за четыре года, – сказал он. – И мне не терпелось как можно быстрее от него избавиться».
Он не выказывал эмоций и не демонстрировал признаков нервного срыва. Если у него и были слезы по этому поводу, то он прятал их глубоко внутри, и их приходилось вызывать сознательным усилием. «Как же здорово, наверное, иметь возможность просто броситься кому-нибудь в объятия и зарыдать», – писал он. Однако есть очевидцы, утверждающие, что однажды он все-таки заплакал в своей камере – не от воспоминаний о своих преступлениях, но в результате инцидента, который в красках напомнил ему эти преступления без участия сознательной памяти.
Заключенный, чье имя мы называть не будем ради его защиты, однажды пытался повеситься, но у него не вышло. Его накачали успокоительным, из-за чего его взгляд остекленел – он едва походил на человека. Когда Нильсен увидел его впервые, то испытал нечто вроде катарсиса: его переполнили жалость и страх. «Надеюсь, это не нанесло ему значительных повреждений мозга, – писал он. – В его боли и жутком состоянии я видел образы моего прошлого. Я виноват в том, что причинял эту боль другим». Он расспросил одного из сотрудников больничного крыла, который подтвердил, что повреждение мозга для этого заключенного – исход вполне вероятный. Нильсен в своем дневнике написал по всей странице: «НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ НЕТ» — слова становились все более нечитаемыми и бесформенными и закончились отчаянными невнятными каракулями, когда его ручка уехала вправо ломаной линией. Это признак человека, близкого к нервного срыву, и притом вполне искреннему. Повесившийся заключенный со временем восстановился
[27].
Единственным утешением ему служило знание о том, что ни одну из этих смертей, за которые он был ответственен, он не планировал сознательно. Так он и написал в письме к детективу Чемберсу, которого я уже упоминал ранее, но, говоря по правде, такого рода заявление, которое, как он знал, прикрепят к делу, выглядит циничной попыткой манипулировать следствием – ведь оно может значительно повлиять на определение намерений убийцы. Он возвращался к этой мысли снова и снова в моменты слабости. Размышляя над обвинениями в умышленном убийстве, он писал: «Я твердо убежден: что бы ни послужило изначально причиной для всех этих нападений… решимости и силы в них было мало». Нападал на жертв он всегда внезапно, и так же внезапно мог прекратить атаку. Если бы он действительно хотел убить человека, который и так уже находился без сознания, то наверняка сумел бы довершить начатое, верно? Так почему же он остановился? Почему он провел много часов в попытке оживить Карла Стоттора? Таким был ход мыслей человека, который увидел в себе демона – и испугался. Чтобы сохранить рассудок, он должен был найти в себе и ангела тоже. Будущее его самооценки зависело от существования этого ангела.
Иногда Нильсен обвинял «общество». Возможно, говорил он, этого кошмара не случилось бы, если бы мы жили в таком обществе, в котором люди заботятся о ближнем своем, а молодым ребятам не приходится отчаиваться и становиться бездомными. Здесь он несколько путает понятия. Иногда Нильсен предполагал, что его жертвы не стали бы жертвами, если бы их вовремя замечали другие люди. Газеты, сказал он детективу Чемберсу, будут ликовать после суда, однако «Десы Нильсены, Стивены Синклеры, Билли Сазерленды и Мартины Даффи так и будут бродить по жизни вслепую, полные тревоги, никем не замеченные и одинокие. Общественность больше интересует чья-то смерть, чем жизнь». Помещая себя в один ряд с жертвами, Нильсен таким образом выражал солидарность с ними против этого равнодушного мира. Возможно, думал он, он совершил ошибку, пытаясь нести на своих плечах в одиночку всю заботу, в которой эгоистичный мир им отказывал (как тогда, когда он пытался говорить за всех профсоюзных рабочих и был за это презираем): эмоциональное давление оказалось слишком велико. «Отчасти их [жертв] разрушение могло быть связано с моей досадой на то, что я не мог решить их проблемы». Звучит абсурдно, но Нильсен действительно мог убивать отчасти в качестве мучительного протеста против социальной несправедливости: он убивал не личностей, но общество в целом. И что же такого общество сделало? Помимо пренебрежения заботой о его жертвах, оно пренебрегло самим Нильсеном. Так что путаница здесь циклична. Общий гнев против социальных преступлений сузился до обиды на то, что оно, общество, пренебрегало самим Десом Нильсеном. Если бы общество демонстрировало меньше равнодушия, оно бы увидело, в каком состоянии находился Стивен Синклер – его руки были иссечены шрамами в попытке наказать самого себя; и, конечно же, они могли бы тогда разглядеть незаметного и далекого мистера Нильсена. «Я подавал сигналы о помощи с самого начала, но никто не захотел обратить на них внимание».
Такое искаженное понимание ответственности не могло задержаться у него надолго. В конечном итоге настал момент, когда Нильсен больше не мог уклоняться от правды или перекладывать с себя вину. Он углубился в самоанализ:
Убивать плохо, и я сам стер свои принципы в порошок. Масштаб этой катастрофы неизмерим, и ответственность за это лежит только на мне. Если меня выведут из зала суда и сразу же повесят, это станет вполне закономерным итогом. Только тогда я смогу освободиться от вины. Общественность это тоже порадует: толпа линчевателей предпочла бы иметь шестнадцать трупов, а не пятнадцать. Я задушил этих мужчин и юношей. Я украл их право на жизнь… Мои убийства не несли никакой благой цели, потому что никакие убийства ее не несут.
Полагаю, мои действия были мотивированы эмоциональным расстройством в уникальных обстоятельствах экстремального психологического давления: я потерял контроль над некоторыми областями в моем подсознании… Я не могу представить себя нарушающим закон и причиняющим людям вред ради материальной или финансовой выгоды, из зависти, похоти, ненависти или из садистского удовольствия. Моя болезнь индивидуальна, и я должен был обратиться за помощью, чтобы вылечить ее. Но это не оправдание для убийства пятнадцати невинных человек и попыток убить еще восемь. За эту грань мне не следовало переступать.
Мне не пойдет на пользу, если я избегу справедливого наказания. Я безответственный, эгоистичный ублюдок, который заслуживает всего, что с ним будет. Общественность имеет полное право называть меня хладнокровным сумасшедшим убийцей. Ни в одну другую категорию я просто не вписываюсь.
Подобные высказывания рождались у него во время самых острых приступов депрессии на выходных с 29 апреля по 2 мая, когда он всем рассылал письма, в которых заявлял, что не должен жить вместе с людьми и следует заранее считать его мертвым. Этот кризис запомнится ему надолго – он последовал сразу за отказом в посещении церковной службы. Когда депрессивное настроение немного сбавило обороты, на него снизошло внезапное озарение: представив себя в могиле, Деннис Нильсен тут же увидел последнее воспоминание о своем дедушке, неподвижно лежащем в открытом гробу в доме № 47 на Академи-роуд во Фрейзербурге. Все пути сошлись в одной точке: то, как он едва не утонул в море; его тяга к земле на Шетландских островах; его нарциссические фантазии с зеркалом; его представление о себе как о трупе, который нужно любить; странное ощущение любви (или все-таки гнева?) во время убийств; ритуальное омовение мертвецов и забота о них. Нильсен спокойно взглянул на свою ситуацию в свете открывшегося ему понимания. Оно пришло к нему интуитивно, но развивал он мысль уже сознательно. Могла ли в этом заключаться подсказка к причинам его эмоционального расстройства?