Разумеется, это выдумка, и притом довольно вычурная, но история здесь явно перекликается с рассказом Нильсена о его одержимости. Мы уже видели, в какое замешательство Нильсена в детстве привел вид его дедушки в гробу, и что он ощущал образ смерти скорее «хорошим», чем «плохим». В своем самовосхвалении перед судом Нильсен подробнее коснулся этой темы и пришел к выводу, что в его сознании «отпечатался неправильный внутренний образ», и что его эмоциональное развитие тогда пошло в неверном направлении:
Я носил и взращивал этот противоречивый образ внутри себя… Я пронес его [т. е. образ смерти как одновременно плохой и хороший, трагический и прекрасный] с собой во взрослую жизнь. Живые взрослые солгали мне тогда о дедушке. Я всегда хотел походить на него, сколько себя помню. Мои сексуальные и эмоциональные потребности остановились в попытке создать и расширить «мертвый» образ. Я был мертв в своих фантазиях. В зеркале я становился мертвым. Я воспринимал отражение не как себя самого, но, возможно, как некую визуально совершенную мою версию. Я боюсь боли, но в каком-то смысле я не против умереть, поскольку «мертвый» – это желаемый образ. Полагаю, в некоторых случаях я убивал этих людей, просто чтобы сделать их лучше. Я не считал, что делаю нечто плохое: умереть – значит пребывать в идеальном состоянии умиротворения и покоя.
Возможно, это лишь очередная попытка сместить вину на некий внешний фактор? Стоит учитывать, как описанное выше соответствует другим аспектам жизни Нильсена, беспорядочно вспоминаемым им в течение восьми месяцев в ожидании суда. Ритуальное омовение тел после смерти, восхищение, испытанное им в полицейском морге в 1973–м, фильмы с его армейским другом на Шетландских островах, полуфантазия-полуправда о том, как он, обнаженный, чуть не умер в арабском такси в 1967-м, образ вытащенного из воды утопленника мистера Айронсайда в Стрикене в 1957-м и его детские размышления о смерти (включая свою собственную) в море – понимание смерти у Нильсена всегда было искажено. Еще несколько глав назад читатели наверняка заметили, как упоминание смерти часто заставляет его тут же заговорить о любви (и наоборот), в то время как идея сексуального удовлетворения не связана для него ни с одним из этих понятий. Спонтанность его метафор лучше всего видна там, где он сам о ней не подозревает, там, где он не пытается что-то доказать читателю своих случайных заметок, и подтекст проявляется без его на то желания. Стихотворение о том, как ребенком он гулял по берегу моря во Фрейзербурге, может служить наглядным примером. Оно называется «Киннэйр-Хед» в честь маяка на конце мыса и явно вдохновлено легендой о девушке, которая выбросилась из башни в море с телом своего любовника в объятиях. Но затем Нильсен быстро переходит в нем к восхищению силой моря, затем – к образу самого себя, «мертвого в лоне баюкающих скал, чья кровь – это море». Завершается оно так:
Голос ее – шорох гальки,
Она грозила мне, страх наводила и любила.
В костях моих могильный холод поселила.
Стихи Нильсена редко поднимаются до уровня настоящей поэзии, но в них присутствует очевидное простодушие, которое выходит за рамки поэтических форм, несмотря на усилия автора, и именно в них раскрывается его нездоровая, нарциссическая натура, полная мрачных амбиций.
Сны Нильсена тоже выдают его постоянную одержимость смертью. Некоторые из них в этой книге уже были рассказаны. Другие начинаются со сцены счастья и заканчиваются катастрофой, которая всегда двусмысленна – смерть несет с собой покой, а не боль. В других образа смерти нет совсем, отчего можно по-разному их истолковать. Он часто говорит (не только относительно снов), что объект любви – или жертва убийства – как бы находится у него «внутри». Когда его спросили об этом, он утверждал, что подразумевал это «в духовном смысле». О другом заключенном из тюрьмы Брикстон, Дэвиде Мартине, к которому он испытывал сильную привязанность (самую сильную в его жизни, по его словам), он пишет: «Он всегда во мне». Это может быть важно, если воспринимать это как его желание быть принимающим партнером, утешителем – то есть фактически женщиной. Если инстинкты Нильсена скорее женские, чем мужские, это объяснило бы, почему он никогда не добивался своих возлюбленных и почему во всех своих сексуальных отношениях он исполнял роль актива физически, но оставался пассивным в духовном плане. Акт убийства тогда мог быть извращенным актом любви – единственным способом для него подарить другим мужчинам свои теплые объятия, как сделала бы женщина, поскольку иначе этого не позволяла его запутанная сексуальная ориентация. Я не говорю, что он испытывал это желание осознанно, но, судя по всему, порой он проявлял почти «материнскую» заботу по отношению к людям и, по его собственным словам, обнимал трупы после убийства. Возможно, если бы он позволил себе играть пассивную роль на всех уровнях отношений, то трагедии, забравшей пятнадцать невинных жизней, можно было избежать.
Он не раз видел сны о том, что находится во власти другого мужчины, который приковывает его к стене и насилует. В его воображении этот опыт был приятным, и он неохотно признает, что подобное могло происходить и в реальности, когда он был достаточно пьян и оказывался в квартире у незнакомца. Больше того, он получал от этого удовольствие и не возражал против легкого удушения в конце подобного свидания. Частично сон, частично фантазия, частично реальность – этот приятный кошмар вполне мог быть проявлением его замаскированной некрофилии.
Среди бумаг Нильсена на Крэнли-Гарденс был найден любопытный короткий рассказ под названием «Монохромный человек» (что, по случайности, доказывает еще и то, что он воспринимал и называл себя так задолго до ареста). В нем он возвращается к той наполовину вымышленной истории о том, как едва не утонул, будучи ребенком, и содержит следующие важные строки:
Мальчик стоял на холодном ветру, испытывая бесконечное восхищение своей обреченной Вселенной, и Дьяволом, и всем, что он мог вообразить в качестве создателя и разрушителя мира. Море отгородило его от внешнего мира и поглотило с головой, унося его в оцепенелую тишину, где нет ни страха, ни боли… Он падал вниз, в лоно моря, в безболезненную колыбель свободы. Его остекленевшие глаза были широко открыты. Тело будто парило в невесомости, волосы развевались под водой, руки безвольно висели рядом с телом, пока он уплывал в сон без сновидений. Сила стихии словно оживила этого бледного белого мальчика и заставила его танцевать в воде, пьяного от безвременья моря…
Чей-то загадочный, успокаивающий голос раздался совсем рядом с его безжизненным телом:
– Так странно привлекательны тела юных и мертвых… Безвольные, беззащитные, лишенные всякой личности. Их кожа так холодна на ощупь. Они совсем не сопротивляются; так много всего можно вообразить, глядя на подобное тело… Трупное окоченение еще не наступило, но мягкость свою руки и пальцы уже утратили – будто застыли между жизнью и смертью. Невозможно любить подобное явление: оно причиняет боль одним своим видом.
Отрывок не датирован, однако, по некоторым признакам, опирался здесь Нильсен не только на собственное воображение, но и на опыт, а значит, вероятно, рассказ был написан после декабря 1978-го. Воображение помогло Нильсену увидеть происходящее с позиции мертвого юноши и оставаться при этом в сознании, чтобы слышать обращенные к нему слова. Похожим образом Нильсен разговаривал с телами своих жертв после их смерти, и едва ли после этого остаются еще какие-то сомнения, что самой желанной его (и невыполнимой) фантазией было поменяться с жертвой ролями.