Быстро смеркается Юг! Фонари, родив тени, превращают улицы в Зурбаган, глубже еще — в Андерсена, уставшие было ноги делаются вновь легки — все в неком таинственном музыкальном ритме, мы легко взбираемся на крутую гору полуузнанную — тут Борис в 19-м стоял в очереди среди баб — за водой, всё странно изменилось, признаки стали призрачны, всё сместилось — но несомненна морская даль.
И стоит через дорогу дом, как во сне и сходный, и несходный с тем, где — несколько жизней назад… Нет, не может быть! Мы же так искали его с Наташей… Но с ней мы даже и улицу не нашли, то есть — гору. Горы не нашли! А с ним…
Мы идем по краю дороги высоко над полуисчезнувшим городом, над меркнувшим морем с над ним еще светлеющей полоской неба. Первые звезды. Тут стих морской шум.
Но Валерик уже стоит у ворот, указанных нам старухой, — она все знает! Дольше всех тут живет! Андерсеновская старуха! Зоркий взгляд: чьи мы будем — зачем — и откуда? Но и мой, старухин в старухины — поднята завеса — начинается андерсеновский мир…
Андерсеновская помнит всех, кого я, жена Бориса, любила и знала, — и тех, у кого я жила, и художника русского
[112] — вон там была мастерская (как раз под первой звездой!), и Богаевского
[113] — тот пониже жил, свой дом, как же… мирового судью Лампси
[114] (он грек был, добрый судья был… сестра у него музыкантша — ну как же…). Но вот только у кого я жила возле Фесслеров
[115] — тех уже давно нет… Дом перестроили…
Я бы стояла так — век! Все вспоминается. Но небо над морем померкло, время идет, наш поезд… Мы прощаемся. Исчезаем, как в сказке — она долго, верно, смотрит нам вслед.
Все всколыхнулось так, что моя бы воля — я бы Паркой, от той Парки просто бы с горы — вниз… Так страшно войти вдруг с Юностью чужой — в мою Юность, убедиться, переступить порог.
Умоляющий взгляд: Валерик, это тот дом, я узнала, хотя, как во сне, совсем другой вход — поздно, идемте! Чужие люди, им — мешать, у них — своя жизнь!..
Но Юность — неумолима (ему это что — История? Или — ужели — моя жизнь ему дорога?). Твердой рукой он вводит меня во двор:
— Тут, она сказала же, перестройка!
И, как к знакомому, он подходит к — чужому:
— Разрешите нам войти в дом! Анастасия Ивановна Цветаева — писательница — познакомьтесь! Жила когда-то в этом доме, до его перестройки…
Милый юноша, застенчивая старуха, необычный визит — человек становится любезным хозяином, приглашает, рассказывает, объясняет… Волошин? Максимилиан Александрович? Как же, как же! Он сюда приходил! Помню его хорошо… Тут тогда дверь была — в зало (!), а парадное — перенесли во двор… Знаете, война с фашистами, разрушения…
Но уж что-то началось — со мной: в полутьме я вдруг различила низкую дверку: я ее узнала? Узнала дверь, забыв ее 50 лет? Знакомо, не отвечая на мое ужаснувшееся изумление, скрипнула дверь, и хоть в ней было пусто, в углу — хлам, я, захлебнувшись узнанностью углов, подоконника, низкого разлатого окна — туда, им, назад: «Тут я жила с восьмилетним Андрюшей, когда в зале мы замерзали. Сюда ночью к нам впихнули солдат во вшивых шинелях, они не чесались, уснули — как мертвые… На полу. Я спала там, в углу, а сын — на диванчике… Тут он переболел корью, и с нами чужие дети, брошенные после боев…»
От ужасной тоски непостижимой меня уже рвануло — во двор, прочь… Но Валерик — в дверях:
— Вы не хотите взглянуть на залу? Дайте руку, надо обойти — так…
Я стою на пороге залы — я вошла в нее с того света: с той стены, где были окна — (а где была дверь — стена…).
Но это она. Комната моей жизни со спящим Андреюшкой. С неспящим другом моим, Леонидом
[116], горбатым. Ума, доброты — ангельских. Он болел. Я стояла — вот тут — перед ним на коленях, сев на ковер. Бережа его. И себя. Я была первой женщиной его жизни. Двадцать три, а мне — двадцать пять. У меня и тогда всё уже позади было, у него — все впереди… Он умер в 57, он написал мне письмо, прощальное… Я живу, и мне 77… Он не мог позабыть, как и я, те дни и ночи, и дни, бои за Феодосией, всех погибших. Но я не осталась с ним. Марина звала — я уехала. Годы спустя он привел мне в Москве женщину, оставившую для него мужа, мы втроем бродили по ночной Москве…
Рука двадцатишестилетнего Валерика твердо ведет меня, мы спешим. Мы выходим во двор. Ночь. Слова благодарности, кто-то нам светит… Мы глядим на часы: до поезда еще…
— Анастасия Ивановна! Мы пойдем! Я уверен, что мы найдем и ту, вторую квартиру! Говорите признаки, как звалась улица?
Я не помню… Цыганская, Караимская слобода? Домик был № 8-й, это помню. Как дом отцовский в Москве! Вход был во двор, калиточка — узкая… Я снимала две комнаты — проходную и заднюю. Окна задней выходили в проулочек. А большой — на обрыв и пустырь…
Я жила тут после смерти второго мужа
[117] и сына, с лета 17-го, а держала квартиру до 19-го, в ней потом жили Борис со второй женой
[118], когда моя жизнь перешла к Вале
[119] в именье, за Малым Тереком, в сад — как рай, в степь, где были миражи… и татарский Кайрам Байрам…
В задней комнате в 18-м Валя слег в приступе аппендицита, он собирался со своим англо-королевским черным конем
[120] в действующую армию, мы еще не сказали друг другу о вставшей меж нас любви, болезнь скосила его, как судьба, в двух шагах от моего дома. Врачи не велели трогать, я выходила его… Говорю ли я это Валерику, или просто спазм сердца? Слышу свой голос: