На самолете путь короткий.
В экспрессе свет и благодать
Но я мечтал достать пролетку!
Но я мечтал достать пролетку…
— Простите, что еще достать?
Пролетку! Ту, что в мрак
и в ливень,
Чтоб думать, чувствовать, любить!
…………………………………….
Чтоб ближе солнце разглядеть!
— Ну вот, нашел чего хотеть.
Все уплывает куда-то: незадачливая красавица, сестра Сережи, с дерзким поэтом, не умеющим предложение делать — а через несколько строк –
И вдруг — однажды в Ереване —
Из-за угла
— удар под дых —
Мечты и мистики на грани
Упряжка с парою гнедых!
— Разве уже не едешь в этой пролетке, и кто же тебе улыбается виновато (за глупые стихи эротические), как не сам поэт, сам «Живописец, маг» — и не с ним ли едешь, «Путешествие» — продолжается?..
Шагали баснословно гордо
Два струнноногих рысака,
И тот, который с белой мордой,
Мне поклонился свысока…
[127]
— «Струнноногих!» — разве это не прелесть, Женечка?..
И жизнь — катится дальше…
В Колюпанове день был 27 октября, с Валериком. Кто знал, что наступает в то утро нашего отъезда за колюпановской святой водой — самое облачное наше хождение, самое настоящее, со свыше поданной помощью — хождение по облакам?
В наше дружное нежное утро, когда, казалось, ничто не разделит — кто бы поверил, что тот, кого я сочла самым близким мне человеком, музыкальным сейсмографом — он-то сведет бешено-земным, не слушая меня, движеньем день — с облаков на землю? Но, противу пословицы, то утро не было мудрей вечера…
Был конец октября. Из друзей несколько человек — было. Ждали этой воды! Путь наш был — до Серпухова (поезд), оттуда автобусом до Алексина, далее — местный автобус и, сойдя на отлогом холме — у моста, пешком, лесной дорогой, хоженой уже пять раз — в пятьдесят девятом, шестьдесят втором, шестьдесят восьмом, шестьдесят девятом, семидесятом с друзьями. Расспросив (моя память ориентировки — плохая) у молодого друга
[128], ходившего там со мной трижды — двинулись в путь, звеня бидонами. Последние деревья облетали. Лес за Алексином
[129] стоял сквозной, было ясно и тихо.
Какой чудный привал у дороги с жесткими осенними цветами… Какими-то ангельскими движеньями заботы и помощи и кормления окружает меня мой спутник. Больше улыбаемся — чем говорим. Осенние паутинки, хрустальная даль полей… Так ли мы шли?
Все не сходилось с указаньями московского друга. Заблудились, ясно! Но сквозь прозрачный лес мы вышли к Оке — Ока детства, любимейшая из рек! — и, по берегу ее, пошли искать тот конец ручья, что впадает в Оку. Мы нашли его. Он, правда, уходил под землю уже до дороги, не пересекая ее, но мы повернули, как в шестьдесят втором, девять тому лет, и пошли медленно вверх, легко идти с пустыми бидонами! Шли, останавливаясь, слушая тишину. Валерик восхищался упоенно, вслушивался в еле слышные звуки, радовался, сиял… И вот мы выходим на знакомую мне полянку-равнину, долину, окаймленную холмами и кущами, — тут столетняя старица Евфросинья
[130] выкопала чудотворный колодец — 136 лет назад… В пятидесятом он был — как при ней (до постройки над ним часовни и рядом — купальни, уничтоженных в революцию: глубиной три четверти аршина, серые доски, дно в серебряных и медных монетах (не трогают!), на ветках бузины — церковные свечки… В Казанскую каждый год вся долина полна народу
[131], старичок читает молитвы, а колхозный народ обливается, пьет, уносит с собою… Вода прозрачна и холодна, как лед.
В шестьдесят втором, заметив обмеленье, колхоз выстроил рядом из свежего (горбыля, теса?) — новый <колодец>, старый не тронув. Из него берут ведрами для больных, для нужд быта, имея в селе воду. (Сюда от села полторы версты.) В шестьдесят девятом, придя, мы увидали источник в его теперешнем виде: от колхозного сруба — ни следа, из колодца старицы вырвали доски, глубокая твердая темная яма, из которой течет по-прежнему — из-под камня — твердой утоптанной перемычки — уже узенький, не шумящий уже, ручеек: это поработали тут из-за Оки пришедшие промкомбинаты озорные — тринадцати, четырнадцати лет. Но в Казанскую, как в семидесятом, сказали нам, долина полна народу — с разных сторон Союза…
Оглядевшись, налюбовавшись, сбросили с плеч лишнее — потеплело, пьем священную воду, собираю на память осенние травки и веточки… Как олень, стал над ручьем Валерик, набрав три трехлитровых бидона и еще маленький (один литр). Просит не спрашивать его — помолчим! Хочу слушать ручей… как течет!.. звук самой тишины. Села на землю, улыбаюсь… А ручей течет… течет… Сто тридцать седьмой год!
Но нам надо назад — к местному, чтоб не упустить тот, до Серпухова. Омыв лицо, руки, шею, Валерик идет по холму, унося все три тяжелых бидона. Я, на миг одна с Ней, кладу ей земной поклон: «Помоги нам… всем!» И, с моим крошечным бидоном, — догонять по холму Валерика. Шли — по Ее полям, по Ее земле, Ее город.
Дожидаться нам было — в Алексине на автостанции. Автобус шел в семь с чем-то. Зашли рядом в столовку. Нам продававшая, залюбовавшись Валериком — мне: «Сын?» — «Сын!» — улыбаюсь. Улыбается и она. — «Хорош… И уж какой к Вам внимательный, уж такой…»
Смеркалось. Мне понадобилось в уборную — через длинную площадь. Над ней света нет, но я помню где. Фонарь над площадью. Я взяла карманный фонарик, палку — пошла. Валерик остался возле бидонов воды. Только я хотела устроиться на каменном возвышении с круглыми дырами, я увидала тени мужчин, по ошибке входящих в первую часть уборной.
— Тут женская, ребята, — сказала я, — мужская — за углом, рядом!
— А, ладно, мать…
Вышли, тень голов по чуть светлому небу.