Вдруг — раньше, чем я поняла — откуда, где — исчезли, на меня набросились — двое. Сорвали со стульчака, спиной стою у стены и четыре мужских руки — в полном молчанье, ощупывают. Сорвали очки, бросили — треск их о камень — пальцы щупают мне глаза. Руки подняли платье, щупают ноги. Я говорю очень тихо, но ясно (потому что один, правый, очень противно дышит).
— Вы хотите насиловать меня? Я — старуха…
Молчанье. Стою, словно по чьему-то приказу опустив обе руки, не борясь, не пробуя вырваться. Мысль: «Убьют? Как глупо… Так близко!..» Чувствую через площадь Валерика, его горе… Не чувствую страха — совсем. Но «столбняка», ужаса — нет. Прозаично и просто, точно не о себе. Сердцебиенья не помню! Я, вечно, вечером по московскому переулку, еле слыша шаги — от стука сердца, в страхе крадущаяся к парадному… Мы все трое почему-то незаметно все ближе к выходу. Щупают еще и еще. Слышу свой голос — спокойный и тихий:
— Только не убивайте! У меня — сын…
Один отбегает — не идет ли кто. Вернулся.
— Вы ищете деньги? — догадываюсь я и спокойно: — На мне денег — нет! Мои деньги — на автостанции. Если кто из вас придет туда — я десятку дам. Больше — не могу…
Молча щупают: живот, ноги… Как странно, что совсем мне не удивительно, что меня держат двое мужчин, отняли очки, палку, фонарик… Точно мне кто-то отвел способность — чувствовать!
— Иди, пока не зарезали! — говорит один, стоя у выхода (другой — исчез).
Мне идти мимо стоящего. «Ударит ножом? Нет?» — думаю. Не ускоряя шага — выхожу. «Нет, не ударит, наверное… Только иди — не спеша!» Я иду. Дохожу до середины площади. И ошпаривает меня страхом: на мне — толстый пакет с паспортом, денежные бумажки, рублей пятьдесят в мешочном конверте, обвязанном вокруг талии. Я забыла о нем, когда сказала: «Нет денег!» Я никогда не лгу — в сознанье, по обещанью с двадцати восьми лет… Кто-то отвел — память. Кто отвел — страх. Кто научил не кричать и не рваться. Та, которая отвела от них — от четырех мужских рук — ощупь! Сколько раз щупали — не нащупали! Блаженная Евфросинья! Я иду — уж не по облакам. Я — на крыльях несусь — рассказать про Чудо
[132] — Валерику! Я вхожу. Но едва он услыхал, что двое — напали, трогали — обыскали — могли надругаться, убить — вся кавказская кровь бросается ему в голову, он вскакивает и кричит на меня: «Опознавайте! Где они? Ведите меня! Посметь Вас…» (задыхается).
Уж не ангел, а демон в нем! «Я не с двумя, с тремя справлюсь! Я их…»
Леденея, у края отчаянья: «За то, что меня отпустили? Их давно нет! Замолчите сейчас же! Ни слова об этом! Неужели не понимаете, что Вы мне сейчас враг? Вы зовете опасность! Вас сейчас могут убить! За что Вы меня терзаете?» Но его уже нет. Он привел милицию, поднял шум — глупый. Но человечный… Что не надо было сделать — он сделал! Каким чудом мне удалось уговорить милицию не составлять акт. (А он — кто Вам? И уже о фамилиях. А Валерик забыл взять с собой паспорт.) Тысячу бед он навлекал на себя своим незадачливым поведеньем — и тогда он вернул мне палку, очки (не разбились!), только фонарь пропал… — я увлекла его от милиции, оказалось: московский автобус — ушел. И нам тут, где, может быть, и те оба (всё это слышавшие!) ждать еще пять часов — ночного автобуса, опаснейшая из всех — маята! В гостиницу мы не могли (не послушал меня, не взял паспорта!) — и идти в эту черную ночь с X и У провожатыми? (Как охотно бы я сунула им обещанную десятку, если б не эта так навредившая кавказская кровь…) И мы прожили эти пять бесконечных часов — по молитве, и по чьей же молитве в ответ на мою — Ей, мы тут уцелели среди всего всю ночь сменявшегося сброда? Выходя — выходил со мною, проклиная себя, что в тот раз не вышел — раза два-три, ждал меня у края тени от старой погубленной церкви, где я устраивалась «по малым делам» — и возвращались на скамью к нашим бидонам, и я убедила его не оставлять меня (чтоб не отошел опять продолжать своеволье) — и кто же, как не Она, не книга о Ней, мною некогда списанная в Сибири
[133], скоротала нам небесно и тихо ту ночь — я читала ему о Ней полушепотом — о Ее чудесах исцеленья и помощи здесь, в этом, Ее городе, где она и меня — спасла… Но вошло ли это небесное, истинное объясненье случившегося в этого кавказского юношу? Думаю, нет — и не убедило его с Ее помощью, что боюсь без него остаться — не увидала бы я в ту ночь — кровь? Потому что вдруг за плечо его тронул, к нам подсел сзади — некто. И глаза в глаза, кто же: мы — или чехословаки взяли первенство в матче? (Холодея, я: хочет запомнить — лицо?) Но Валерик отвечал — «на уровне».
И мы продолжали чтенье. И ночной автобус пришел, и Она спасла глупыша-кавказца: уцелела и его спутница!
Мы в Москву прибыли в четыре утра
[134] и дождались метро в зале Аэропорта, выпив кофе и подремав в креслах…
Валерик требовал у матери присылки пишущей машинки из Воронежа. Волновался — как без рук! А я — я получила из Курска, из-за Курска, из «Заповедника» письмо от 86-летнего друга, Владимира Казимировича Герцыка
[135], зовет — свидеться. Он живет с пятидесятилетней дочерью Вероникой
[136], которую я знала маленькой когда-то, в Судаке… У него целы рукописи его умерших сестер, Марининых и моих друзей, поэта Аделаиды Герцык… и переводчицы Евгении Герцык…
— Валерик! Поедем?
— Поедем… Пока не придет машинка!
Конец октября. Вечер. Захватив, не считая, денег (в кои-то веки есть деньги, аванс с 40 последних процентов, 60 уже истрачены за четыре лета с внучками, книга же вот-вот выйдет…
[137]), мы идем, спеша, как в Москве всегда по вечерним — уж скоро закроются, магазинам, покупаем: Валерику — шляпу — нет осенней! Меряем — кепи, и теплые — теплой не хочет! Какую хочет?! Выбирает у зеркала, веселясь, как и я, — надевая, снимая, и второй Валерик скалит белые зубы в зеркале, у второго ярче освещено лицо, чем у первого, — завтра полетит письмо другу — художнице
[138] в Таллин — пусть напишет мне моего подопечного на память об этой поре… она собиралась в Москву! Она меня любит… а может, махнуть — к ней? Пока выйдет в печать моя книга!