Книга Невозвратные дали. Дневники путешествий, страница 34. Автор книги Анастасия Цветаева

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Невозвратные дали. Дневники путешествий»

Cтраница 34

С телеграммой в руке я ехала в Феодосию, потерявшись в синеве Борисовых глаз, в ореоле пышных волос, золотых, как у Листа, обрезанных над плечами, — сходство было, впрочем, и с волосами Пра [193], тоже круто обрезанными у основания шеи, — но их темно-серебряный цвет разнился старостью от неведомого Борисова возраста. Что ему не 27, а куда меньше, было ясно в минуты его раскаленного, неудержимого смеха.

Феодосия. Вокзал, четверть часа до прихода поезда. Их не переживешь вторично, со всем опытом моих 94 лет — я не берусь описать их.

Но в тот миг, когда из вагона легко соскочил и пошел мне навстречу тот, кто должен был оказаться Борисом, неузнаваемый Борис, в темных очках, с коротко остриженными волосами, — что сделалось со мной? Негодование, обида, смятение — и уже шло хладное объяснение: жара! И все-таки это был он, он шел рядом; голос был его. Мы идем вместе, в падающем южной мглистой крутизной вечере, и вот линейка везет нас в Коктебель…

Какая темная ночь! Когда она сделалась? Только что был закат — когда подходил поезд… Это — стрекот цикад? (Цикады — это кузнечики?)

А сияние над той пустотой, где должно обозначиться море, — откуда оно, ведь луны нет? На темном небе еще более темные абрисы трех коктебельских гор — радостно, что их дарю ему я, — рассказываю о них Борису — он столичный житель, не видел ни моря, ни гор, — а летом — свою степь только — в именье [194]… Ему, наверно, волшебно звучат имена: Сюрью-кая, Святая и Карадаг. Господи! Какое счастье дарить ему это… Уже подъезжаем. И сейчас рука в руке — к морю, я подарю ему море! Он не видел его никогда…

Линейка остановилась перед домом Макса Волошина. Пальцы путаются в деньгах, в ритуале расплаты. В то время как почти неслышный звук прыжка, легкого, нарушает стрекот цикад…

Я стояла одна на дороге, возле скамейки, на которую водружал возница — Борисов еле зримый чемодан.

Почти как удар грома — мое одиночество, и горький мой путь вслед исчезнувшему Борису — к морю, уже им овладевшему, не подаренному ему. Возвышаясь силуэтом над рокотом моря, стоял мой Борис, скрестив на груди руки, и — голосом мрака, гордости, торжества — отрешенно и все-таки упоенно шли над морем слова Полежаева:

Я видел море, я измерил
Очами жадными его
И пред лицом его поверил
Я мощи духа своего… [195]

Отстранив меня — нацело… Мой первый любовный опыт!


…Но день идет, и мы позваны к Максу, в мастерскую, в его круглооконную башню, и я в парадном темно-зеленом костюме сижу в кресле, как моему возрасту подобает, и, смеясь, внутренне, этому, отвечаю телевидчику Диме — он режиссер фильма [196] — на вопросы о почти легендарной уже старине тут, в этой вот мастерской… Плохо, по-моему, говорю, не в ударе, не можется что-то, но это мой долг Марине — и стараюсь, вспоминаю и повторяю, говорю стихи.

Годы со счета долой! Тут это было, перед этими окнами, у лесенки антресоли, вдоль книжных полок, но только не я, а мы, вдвоем, в унисон, в два неотличимых голоса — Господи! из каких невозвратных далей эти почти веселые, юные голоса?

Мы быстры и наготове,
Мы остры,
В каждом взгляде, жесте, слове,
Две сестры.
Своенравна наша ласка
И тонка,
Мы из старого Дамаска
Два клинка.
Прочь, гумно и бремя хлеба,
И волы —
Мы натянутые в небо
Две стрелы!
Мы одни на рынке мира
Без греха,
Мы из Вильяма Шекспира
Два стиха… [197]

Марина — выше, плотней, Ася — меньше, у обеих кудри до плеч, русые. Никогда не в одинаковых платьях, всегда в разных, и хоть похожи, но разны, и никаких нежностей телячьих, как в ходу у сестер, — спартанство. Взгляд, неуловимый кивок, улыбка, каждая утверждаясь в другой…

Да, но в мастерской этой читали стихи не мы одни — читал Осип, — и, выгнув голос лебединым движением Мандельштама, — его, тогда говорили, 14-ти лет стихи:

Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать,
— Господи! сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать…
Божье имя, как большая птица —
Вылетело из моей груди, —
Впереди густой туман клубится
И пустая клетка позади! [198]

А от окон — подсказ:

…Бессонница. Гомер. Тугие паруса…

Нет, я этого говорить не буду — Маринино! (Я ведь для того — такою старухой здесь…)

И льются в воздух мастерской строки 1914 года, столько раз прозвучавшие двойным голосом; итог стольких бессонных ночей — юности…

После бессонной ночи слабеет тело,
Милым становится и не своим, — ничьим,
В медленных жилах еще занывают стрелы —
И улыбаешься людям, как серафим.
После бессонной ночи слабеют руки,
И глубоко равнодушен и враг, и друг.
Целая опера — в каждом случайном звуке [199],
И на морозе Флоренцией пахнет вдруг.
Нежно светлеют веки, и тень золоче
Возле запавших глаз. Это ночь зажгла
Этот светлейший лик, — и от темной ночи
Только одно темнеет у нас — глаза. [200]

Когда-то в моей книге «Дым, дым и дым» я писала: «Маринина смерть будет самым сильным, глубоким, жгучим — слова нет — горем моей жизни…» [201] и «Мой голос… жутко покажется мне — половиной расколотого инструмента», — как я могла предвидеть?..

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация