(Я проснулась от стука поезда.)
Так это был сон! Явь же была та, что в Москве у меня он не оставался на ночь — ни разу… А один раз — когда в Голицыне он меня навещал в Доме творчества, заговорились, и он опоздал на последний ночной поезд, он вернулся, и я его уложила на 2-х креслах и одеялах, и он, вытянув длинное тело, полулежа, так же мирно проспал, как он мне сейчас приснился, — так тесно слиты сон — с явью…
И не у меня ли, лет 50 назад, в стихах сказано:
…О горькой жизни рок! Между землей и небом
Разомкнуты начала и концы, —
Как часто Сон и Явь, в часы затменья Феба,
Меняют ощупью свои венцы…
[220]
Всё это я помнила и в ту холодную ночь в летнем Максином кабинете этажом выше, чем ложе под Таиах. А в ночь после вечера моего дня рождения, вечера роз и пения Муси, когда что-то вспоминал под романсы ее — Алеша, я, хлебнув мои очарования им, попросила у Бога Помощи, и помог Бог, внял молитве — настала ничем не омраченная дружба до самой его смерти…
Дом Поэта! Неописуемый, незабвенный Макс, поколения приездов к нему неисчислимого множества друзей со всей великой России, в его гостеприимный, поэтический, бедный дом, Дом Поэта, и его кроткая смерть, ранняя, в 56 лет, от болезни сердца и воспаления легких; и, как и он, неописуемая вдова, Маруся Волошина, Мария Степановна, хранительница заветов Дома Макса, на полвека его пережившая, Дома, где эти 3 дня было всё запечатано — нам с телевидением и Спутником моим открыта одна мастерская.
Все возвращаюсь к тому дню моего рождения, когда Шадрин ушел за розами.
Я ждала его. Знала, что он ушел за цветами. (Галантность?.. Я не скрывала никогда — возраст. Он знал, сколько мне исполнится лет!) В этот вечер обещала петь Муся. Она знала, что ее пение — есть радость моих приездов сюда. Она помнила, как, среди ее старинных романсов, услыхав анненскую «Звезду», я вспомнила ту, другую, и, напевая по памяти, ввергая ее, певицу, во власть Иннокентия Анненского, легкими искусными перстами подбирая аккомпанемент, — запела. С тех пор эта «Звезда» звалась — моею. Прослушав то искрометное, то — словно смычком по виолончели — мастерское Мусино пение, я говорила, став за ее спиной или взглядом с ней обменявшись:
— Ну, а теперь — мою…
Вот «Звезда» — Анненского:
Среди миров, в мерцании светил
Одной Звезды я повторяю имя…
Не потому, чтоб я Ее любил,
А потому, что я томлюсь с другими.
И если мне сомненье тяжело,
Я у Нее одной молю ответа,
Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с Ней не надо света.
[221]
Теперь, в 94, желая проникнуть в суть волшебства этих строк, которые я — да еще в волшебстве пения — прежде глотала целиком, так глотают устриц (я их никогда не глотала), — спрашиваю себя (Анненского): каков смысл последних двух строк?..
Последняя мне — туманно, но лирично звучит как утверждение, что Она сама свет. Да, но — этому противоречит строка предыдущая. И может быть, надо просто вспомнить «Алису из Страны Чудес» Льюиса Кэрролла, в некоем затрудненье изрекшую:
«— Я бы дала 5 центов (может быть, 25?) тому, кто бы мне объяснил»
[222].
А! Там тоже шла речь о стихах, кем-то немыслимым сочиненных, в которых явно смысла — не было, нарочито…
Но я бы хотела по-старчески сесть в кресло и хоть раз еще услыхать — в пении Муси Изергиной — эту самую «Звезду» Анненского…
В тот вечер просила Мусю еще немного подождать Алешу — он так ценит ее пение — как начать без него?
В уголку сидя, я глядела на прелестную, вечно юную Мусю, слушая блеск ее с кем-то беседы, и думала об одном: как войдет с розами — он пошел за своими любимыми, первосортными, далеко — может быть, искал? — как он войдет в комнату, где столько людей, как подойдет ко мне? С розами — мимо стольких дам, к — старухе? И когда он вошел — со стремительностью молодого и лавируя меж гостей — прямо ко мне, — где взять слова? У меня их — нет! И где взять слова о пении Муси в тот вечер? Когда, сидя рядом, мы вдвоем слушали песни — чью-то любовь — в такой передаче в грации голоса, ни с чем не сравнимого, память о ней — чью? Мое расставание с последней любовью? Память о ком-то — Алешину? О, в таком пении ревности — нет! Вечер мой, розы — мои, темно-алые — и как он их подал мне! (И сила — без музыки воспоминания об этом — сейчас! в 94 года…)
…Мой последний любовный опыт!
Какая это была ночь! Еще звучали в душе обе «Звезды»
[223] — та, «избитая» (душой прошлого века), и поздняя, строгая, изысканная, как портрет моего «последнего земного очарования», носящего имя моего маленького умершего сына — такое совпадение, не Богом ли посланное? Как это число «16», дважды повторенное: разница лет между им, седым красавцем, и мной, сохранившей только напоминание обо мне в зрелости; и второе «16» лет — промежуток между моей небесной любовью к нему и случайной поездкой теперь в Коктебель, радостно принятой моим сопровождающим, вдвое меня младшим, под его дружеской и врачебной рукой. Его же радость была в том, чтобы впервые в таких неожиданных обстоятельствах увидеть прославленный Коктебель! Он давно знал стихи Макса — и теперь увидит его Дом! Его море!
В эту ночь холод в летнем кабинете Макса был отменный, я водрузила на себя всё возможное и невозможное, согревала же меня, добавочно, память о Мусином пении. В тот вечер, как всегда, когда я приезжала, Муся пришла петь — для меня, особенно вторую «Звезду», за три с половиной десятилетия мною в тюрьме слышанную
[224], Иннокентия Анненского, в которой — полыхала душа стареющего Алеши, так слушавшего в тот вечер пение Муси, так, должно быть, свою жизнь вспоминавшего…