А поезд все мчится и мчится по бессонным полям.
Спутник, после бессонных ночей, годы работая в реанимации, — сон победил жару, — слава богу, уснул…
«Бедный, бедный Алеша!» — думаю я, листая тетрадку стихов, посмертную, присланных мне наследником Шадрина. Листаю и мысленно отмечаю то, что может пойти в печать.
Жизнь, должно быть, опять обманет,
Как бывало уж много раз,
Только — как ты ей благодарен
За сегодняшний светлый час!
Читаю и узнаю его скрытую силу:
Когда приходят под вечер метанья,
И одиночество, и дрожь —
Скажи себе: и это испытанье,
И через это ты пройдешь!
Где та, о которой он пишет? Жива ли? Знает ли, что его уже нет?
Мне б тебя лелеять и радовать,
Мне беречь бы в тебе мечту,
Но любовь моя — с перепадами
И — с провалами в пустоту.
То — упорные, неуемные
К свету рвутся ее ростки,
То — ложатся полосы темные
Отчужденности и тоски…
Читаю и думаю, с нежностью, о бедной его подруге. Дальше — следы эпохи прожитой:
Был неба свод и сер и слеп,
А на земле нам хлеб был небом.
Мы разговаривали с хлебом.
Был год: мы целовали хлеб.
Да, и голод был ему ведом, и тюрьма, и лагерь. Вспоминаю мельком сказанные слова, что женщиной был написан донос…
Беспомощностью собственной унижен,
К себе войдешь и изумишься ты.
Ты видишь: кошка нюхает цветы
И в них травинку тоненькую ищет.
Что, если б так вот сам ты был мудрей,
Что, если б так на миг себе поверил,
Иль просто поучился у зверей,
Откинувших свое высокомерье?
И еще, еще…
Что страхи, что — томленье, что — потери,
Разрозненности хаос и надрыв:
Бессонница? — приоткрывает двери
Она теперь в незримые миры.
И, может быть, былых раздумий тропы
При ней лишь воедино сведены?..
Бессонница моя! Мой поздний опыт
Полета. Постиженья. Глубины.
Об этом ли думал он, слушая пенье Муси Изергиной, взволнованно:
Пусть вел он к буре и к беде
Обоих нас от глади торной,
Я всё отдам за этот день,
За взлет шагов и воздух горный,
За узнанную синеву
Средь низких туч нагроможденья,
За — это солнце сквозь листву:
Несбыточности пробужденье.
И вот — о тюрьме:
Везде вас хочу узнавать я,
Везде вы мерещитесь мне —
Чугунные прутья кроватей,
Чугунные прутья в окне!
Как нить, эта память продлится,
Останутся всюду со мной
Небритые впалые лица
С недавней на них сединой.
И взгляд их потухший и кроткий,
Оглянешься по сторонам —
Всё те же шаги у решетки,
Всё те же мешки по стенам.
……………………
Чужие тяжелые доли,
Пожатья тяжелые рук,
И мысли о людях, о воле,
О жизни, замкнувшейся в круг…
Даже после лет заключенья — вновь — бунт:
Я и так уйду успокоенный
Накануне Большой Беды.
Не хочу я жизни устроенной,
Тихой пристани у воды.
А потом — тревоги задымленной,
И над гробом — толков кривых,
Я уйти бы хотел без имени,
Без могилы и без молвы.
«Бедный, бедный Алеша! — думаю я. — Мой Спутник проснется — прочту ему то, что отметила. Он так все понимает!»
Перевернула страницу своего блокнотика — и ни слова не понять! А столько в перо вошло! Ушло! И полет бурным утром строк — вверх, вниз — видно, как полыхало сердце… изнемог ум… полыхало! И в памяти вдруг — значение древнееврейского языка: «гур» — это «лев», а окончание фамилии Спутника — «финкель» — немецкое funkeln — иначе не сумела бы перевести, как «полыхание»
[231]…
А дальше — 2 строчки блокнотика так любовно слились, что никто не прочтет никому…
Зачем я так спешила? Не упустить мысль, образ, вдохновение — каракули, нечитаемо навсегда, всё ушло, часть ночи ушла, откололась и отскочила — в забвение…
Ведь с юности поняла: всё здесь — безнадежно, подвержено заживо — тлению, потому что мы, бессмертные, умираем каждый день, каждый час. И с юности не пойму, отчего же так мил человек, тленный, неверный, подверженный всем влияниям, как огонь на ветру? Что же светит в нем, как маяк в ночи, как лучина — в темной избушке? Образ и Подобие Божие? Марины Цветаевой:
…Тем ты и люб, что — небесен…
[232]
Снова, как в молодости, мы с ней в унисон… И опять эта коварная стихотворная лирика, в которой мы сожгли нашу молодость, вот она в старости, здесь…
Руки люблю
Целовать, и люблю
Имена раздавать,
И еще — раскрывать
Двери!
— Настежь — в темную ночь!
Голову сжав,
Слушать, как тяжкий шаг
Где-то легчает,
Как ветер качает
Сонный, бессонный
Лес.
Ах, ночь!
Где-то бегут ключи,
Ко сну — клонит.
Сплю почти.
Где-то в ночи
Фантастика прошлого, 1911 года
[234]: Марина уже вжилась в Коктебель, меня ждали позже. Неузнаваемость впервые веселой, счастливой Марины — в шароварах, чувяках, загорелой, как мальчишка, — невероятный Макс и мать его, всё больше похожая на карточного короля (безбородого!), Игорь Северянин, манерно нюхающий розы на кусте, испанка Кончитта, в Макса влюбленная («Как не понимает она, что Макс — общий, ничей?» — думала я), ее веер и смех, катящийся золотыми шарами, поэтесса Мария Папер, читающая ужасные стихи, несмотря на явность того, что ее не слушают. Один день до ночи, среди этого бреда, наутро превратившийся в явь: Северянин и испанка — брат с сестрой, Сережа и Лиля, Папер — еще сестра, Вера, однодневный спектакль, на мою изумленность. И мой в 15 лет ответный спектакль — не изумиться, как бы заспать «вчера» и принять «сегодня» — мои первые два дня в Коктебеле…