И фантасмагория настоящего: седобакенбардовый бард меня, в 94, зазвавший в «Травную чайную», где, как будто в зеркальных стенах, за каждым столиком — самовар электрический, и им управляет дама почтенных лет. Ни в одном чайнике — чаю, в каждом — эликсир трав, от которых мне — тошно… Но, нацело отвратясь от современного бреда, я тщусь поднять с колен — красавицу юную, должно быть, что-то мое прочетшую, что ей по душе, и в ответ на ее поцелуй на моей старой руке — я, целующая ее ручку. Она, как и я, «отсутствует», а работает она на заводе, на каком-то кране… фантастика! И Спутник, всё в себя, писателя, вбирающий, меня от всего защищающий. И настоящая темная ночь, звезды над снегом. И память о Марине с Сережей, их — вечном, надо всем — счастье…
…Темная ночь, и по ней несется наш поезд. Спутник покрыт простыней, и голова к окну — не простудится? (Отчего, пока мы тут, а не в вечности, все время о чем-то страдаешь? Без перерыва…)
Пациентка старается дотянуть простыню выше — к шее врача, и врач просыпается.
Рассказ о темно-красном одеяле, на полу. И тогда пассажир, Спутник, врач, с врачебным спокойствием подымает свое сброшенное одеяло, темно-красное, и, не складывая, целой горой, бросает свое — на мое. На полу, рвущемся на рессорах, по рельсам, целая Сюрьюкая! И ничего не боится Спутник, даже самой проводницы. Да я под его рукой — как в шатре!
Мы проехали Харьков… Это уже не Крым, Россия… Надо уснуть — и заспать всё: молодость, старость… И вдруг — опять Алеша Шадрин! Господи, помоги! Лет 8 спустя, когда ему уже было 70, он, приехав из Петербурга в Москву, быв у меня, рассказал, в смущении, что им увлеклась девушка 16-ти лет (роковое число 16!). Он не знает, что делать… Оттолкнуть, как бы мягко это ни сделал… Он, может быть, не договаривал, что сам он, в 70… что ему в сердце вошла девушка эта… Как я просила его — устоять! Не искушаться, ибо тут нет будущего, а ради одного настоящего… Я уговорила его — пожалеть ее! В будущем? Он слушал, смятенно…
Я боролась за его достоинство, за его душу… Мне радостно вспомнить, что он «внял голосу разума»… что он — устоял… Быть может, и Юре, в его будущем, предстоит такое… Господи, помоги ему в тот день!
…Уже вспоминаю. В завтрак, обед, ужин три дня Спутник кротко ест невкусную еду, не снисходя говорить о ней.
И вот — печатями на последней странице моего дневничка путевого:
«Зимний старческий Коктебель»…
Первой печатью — письмо в Москве Муси Изергиной, 75-летний голос которой до сих пор в душе моей звучит — над роялем Маруси Волошиной, где (по легенде ли, в яви ли?) играли и Скрябин, и Рихтер, — и с которой я дружу более 20 лет (ей 80), — почти отчаяние о невстрече… Не знала, что я в Коктебеле, потому что никто не сказал!.. Так хотела со мной свидеться, ведь так давно не видались — трудно поверить, что такое — случилось, что я была в Коктебеле целых 3 дня…
И еще печать: весть — после нас снег стаял, настало тепло, поэт снова купался!..
(Значит, для нас он лег и лежал — как иначе?)
Третья — голос в телефон телевидчика, режиссера фильма о Марине, сестре моей: «Здравствуйте, я просмотрел материал — очень складно получится…»
А в Москве — еще не зима, и зимний Коктебель кажется — сном, и с этим ничего не поделаешь…
Вспоминаю: как хотелось мне, чтобы и Спутник был со мной на могилке моего сына Алеши, — но я умолчала об этом, и он, поручив меня Оксане, хотел остаться, не умножать простуды. Поэт пытался меня удержать от похода на кладбище по такому снеготаянию: «Там очень грязно…» Я ответила: «Кладбище — на горе, с него все стечет…» Обращаюсь с молитвой о помощи мне идти — и тотчас к дверям подъезжает телевизионная машина, вернувшаяся из Феодосии. И мы едем, и Спутник — со мной.
…Москва! Коктебель — приснился? Но ко мне пришел Спутник — и я ему прочту всё, что тут мной написалось. Он — писатель, на его суд. Сказала — я? Не сказала (лучше поздно, чем никогда), что я уже 12 лет называю его сенбернаром, и хоть много собачьей — выставочной — красоты сошло с него в ночи реанимации — но это тот же заслуженный Сен-Бернар, в Сен-Готардских горах, спасающий заблудившихся путников — силой лап, роющих снег альпийский, — и в руки принимающего, разбуженного сующий бочоночек с ромом…
Сегодня он мне принес фантастической красоты ветвь винограда — «Крымского»!
И мой самый любимый, детским пряником пахнущий бородинский хлеб!
И я прочту ему, выслушаю его суждение — и вот я дописываю то, что не удалось сразу, — мое горе невстречи с Мусей, долг подчиниться спешке машин, чтобы не опоздать к поезду, — не в родную Феодосию — тогда бы я к Мусе успела! — а в Джанкой (мы за три минуты домчались до прихода московского, и два сердца — Мусино и мое — бились негодованием и горечью)…
Сердца Алешиного здесь — уже нет!
Но память о прожитом, пережитом, перестраданном — вечна, и да будет ей пухом — земля…
И — которой печатью? — на этих страницах — слова по нашему возвращению в Москву моего сына: «Я следил за погодой Крыма — снег! Вы осенью с севера на юг — ехали. Обошлось? Но без Гурфинкеля было бы безумием ехать!»
«Да, ты был прав, Юра — прекрасный Спутник!» — ответила я.
А Вечность — бескрайним своим разливом затопляет мои берега…
Посвящается светлой памяти Александра Левина
Пролог
Моя встреча с Эстонией произошла в годы моей ссылки («навечно») в Сибири в 1954 году. Через село Пихтовка (170 километров от Новосибирска) шел этап сосланных из Эстонии, так называемых «кулаков». Этап шел куда-то дальше наших мест. Мы видели их лица; они казались друг на друга похожими по общему типу их — честных, открытых, — трудяги все, как один, упорным трудом наработавшие себе корову, лошадь, овец и, может, вторую корову (молочное хозяйство так свойственно их народу), дом и двор, огород, сад (всё в идеальном порядке), — и за это их гнали теперь, за жизнь в достатке, — в Сибирь, назвав «кулаками». Но одного из этапа оставили в нашей Пихтовке, — тракториста, для работы в МТС (машинно-тракторная станция). Это совпало с днями, когда я переезжала в другую избу, из маленькой моей, в 3х3, перестроенную из конюшни. Услыхав, что я переезжаю, тракторист-эстонец пришел ко мне, звали его Лемперт Йохеллес
[236]. Это было за несколько лет до девальвации, и потому всё вместе: и постройка избушки, и забор вокруг картофельного огорода, и двойные рамы, и сени из горбыля — всё обошлось мне в 4,5 тысячи (после девальвации 450 рублей), но у эстонца было всего 1700 рублей. Он предложил их мне, — и я согласилась. Это были деньги «с неба»! — ведь на мою кроху-избушку, может быть, не нашлось бы другого покупателя. Да и с кем торговаться? — с тем, у кого больше нет денег? Но и эти 1700 были в будущем, в его рассчитанных возможностях.