И сменяются дни эстонского лета, полного метаморфоз, и ставит рука Марии нам на окна — малину, за которой мы видели ее ходящей больным шагом среди густых зарослей. И еще перевертываются листы календарные, и нежданно входит Мария — и на тарелке несет — яблоки, еще зеленоватые, но уже побеждает в них желтизна, солнечная. И улыбается доброе красивое лицо Марии, торжественное по неизвестности — что она пытается сейчас сказать по-русски…
Хочется мне не забыть один удивительный случай. В доме, где я живу, в доме Марии Эйнхольм. Был вечер, но белый — начиналась белая ночь, — и совсем нежданно грянула — гроза. Она подходила медленно, угрожая, грозя разразиться над самым домом Марии, — и грохнула громом и молнией так, что всю силу свою бросила на одну из оконных рам моей террасы, на которой я находилась. Удар грома, грохот и блеск — зигзаг молнии так же остр, как узор грохота в небе — и на моих глазах рушится, вылетает закрытая рама! Но и на моих глазах ее, подскочив, ловит Волли — она вылетела ему прямо в руки — и он хозяйским, ловким движением вставляет ее на место! И остальные окна стеклянной террасы принимают шквалы ударов, отражают молнию, как в игре в мяч!
Это зрелище мне никогда не забыть — по громовой его складности, мгновенности и нежданности, неповторимой в веках.
Уже после смерти Волли я постаралась рассказать Марии небывалость этого случая, но так как я не говорю по-эстонски, то передал ли переводчик ей весь блеск поведения Волли полною мерою — я никогда не узнаю.
Отношение эстонцев к цветам — это страсть. Пока мы, русские, спим, встаем, хозяева уже давно поливают цветы. Великолепен контраст мелколиственной светлой зелени кустов белых роз с темно-зелеными широко-длинными листами алых пионов.
Еще далеко до цветения: над круглотой и мощью кустов, на крепких стеблях — шарики с грецкий орех, еще неясного цвета; темные и неспешащие. Всё в будущем! Подросточный возраст пионов. Но дождь, но солнце, еще дождь — и обозначилась пунцовость шаров, еще туго закрытых, но выросших. И тогда я вижу, со ступенек крыльца — на одном стебле — нет, о, на трех — чудо расцветания пиона: широкая чашечка, насыщенная крутыми пунцовыми лепестками, чуть покачивается в ветерке, вознесшись над сестрами и соседями, одна из них живущая полным дыханьем! А на завтра весь куст просыпается в предчувствии расцвета, как рассвет — в предчувствии утра…
Я, конечно, живу, как и все, в делах, целый день, но где-то в глубине подсознания — помню, что кусты расцветают, что завтра — два-три, три-четыре шара расцветут, заблудившись среди уже раскрывшихся чаш пионов, темно-красных, пунцовых — на гордом тугом стебле…
День идет за днем, дождем и ветром, пионы влажные изнемогают от красоты. На ближнем одна большая чаша пиона вознеслась выше всех, замерла в блаженстве. И я, к ней нагнувшись, шепчу ей: «Не увядай! Ты одна! Останься!.. Не увянь! Ты слышишь?» И я чувствую, я слышу — ответ… Я слышу пунцовую тишину…
Проходит неделя. Ветры, дожди, время. Печаль метаморфозы — налицо: то, что было темно-красное, — отцветает в первую розовость, а те, что были розовые, почти белы, одни розовые ободки. И ветер сметает с кустов — пунцовые и бело-розовые лепестки, под кустами — густой коврик.
Когда я впервые приехала в Кясму с младшей внучкой Олей
[246], все пять лет ее там день был полон: до обеда — английский язык, после обеденного двухчасового сна — занятия музыкой (десятилетняя внучка была отличного веселого нрава, не просила пощады, училась охотно), вечер — с друзьями.
1967-й, 68-й, 69-й, 70-й, 71-й, пять раз летние месяцы прошли в дружбе, радости, смехе, подарках. Так, за лето пройдя языковой учебник, она знала его не хуже зимней учительницы, «преподавая» его на переменах весело, гордо, — подругам, — но книг по-английски без меня не читала и, перестав со мною ездить в Эстонию, — должно быть, язык позабыла… И хоть упомянем о том, как в ее 12 лет ей делали в Раквере операцию аппендицита (а в Павлодар, где работал отец, и в Архангельск, куда поехала повидаться к родным мать
[247], летели телеграммы. Оттуда — молитвы). Не забыть, как в Раквере, районном городе, куда привезли нас с ней, композитор Николай Петрович Раков
[248] с женой Лидией Антоновной в ответ на просьбу мою об автомобильной помощи в город, в больницу, тут же, не пообедав, подали к калитке сада машину и повезли нас за 50 км… Ночью, при свете двух керосиновых ламп, зажженных из-за аварии с электричеством, прошла операция, после которой в конце первого же дня Оле было сказано встать, но из-за головокружения — позволено лежать, а на второй день она сошла ко мне по тяжелой каменной лестнице, придерживая рукой правый бок. Операцию и больницу до сих пор моя внучка, ныне 30-летняя, вспоминает со светлым чувством (разрез был в 4 см, и ни боли, ни тяжести…) И ласковость к ней.
В Раквереском книжном магазине нам удалось найти двухтомник Андерсена
[249] и множество детских книг, как эстонских, так и русских.
На автостанции и рынке есть аптека и оптика. Прочтя название последней, одна первоклассница выразила неодобрение: «В одном слове — и две ошибки!» (приняв оптику за аптеку).
Роза
Посвящается моей внучке Оле Трухачевой
Она увядала, маленькая, палевая роза в высоком тонком стакане, и его тяжелая водяная глубь и серебринка по краю круга были прекраснее немощного цветка.
Пересекши Кясмуское кладбище, его принесла мне подруга, старая, как и я, и мне хотелось продлить его угасавшую, как и наша, жизнь.
Мне кто-то сказал давно, что, если в цветочную воду всыпать сахарного песку, — это поддержит силу цветения. И вслед, пузырьком со дна памяти, всплыл совет развести в воде полтаблетки аспирина. А может быть, — целую? Легкий прозрачный самум летит на дно, услащая стебель. В пальцах хрупко растирается порошок, утишающий жар человека. Он волшебно поможет цветку? Стакан стал мутным. Была ночь. Я пошла спать.