Сменяв обычные платья на праздничные, мы идем в гости в Tapyсу: по отлогой горе Калужской улицы к Добротворским, в их прохладный дом, в тенистый сад с глубокой террасой, к кипящему самовару с ватрушками и лепешками, с медом, вареньем… Круглолицая и седая, добрая жена дяди Вани (некогда — Цветаева, папина двоюродная сестра) угощает
[349]… Оса звенит над столом, на нее машут руками, газетным листом. Бедная оса, ее ведь никто не любит…
Иногда же мы шли в Тарусу в совсем другой дом — к Тете (маминой воспитательнице и дедушкиной второй жене)
[350]: вступаем в заколдованный мир нерусского, французско-швейцарского уюта, где нас ждали коробки шоколада после золотистых бульонов и цыплят жареных, и кофе со сливками из вычурного кофейника, и не тенистая, а солнечная терраса, в расчищенных песках посаженный сад под искусством садовника, — а в Тетиной спальне, напоминавшей шкатулку, в полумраке от мух со стены глядел на нас дедушка, в противоположность полноте Тети — худой, высокий, строгий из сумрачной рамы, холодком в детское сердце, напоминавшей о том, что он умер, и умер от рака… Эти два слова врезались в солнце лета и детство, звали в непонятное, страшное — и мы бросались к Тете, воплощению уюта, богатства, жизни (дедушка перед смертью продал в Москве «на Плющихе»
[351] дом и купил ей усадьбу в Тарусе
[352]). А мама для Тети была родной, как мы, девочкой, она растила ее с детства, приехала для этого из Швейцарии, где была дочерью пастора
[353], приехала потому, что мамина мама умерла
[354] сразу после ее рождения, была молодая, красавица, полька и познакомилась с дедушкой, молодым, на балу… А Тетя (ее родной язык был — французский) не могла выговорить «Тетя», могла только — «Тьо»…
Все это хлебнув, мы возвращались в наше далекое лесное гнездышко, с двумя балконами, один над другим, и верхний был весь решетчатый — чтобы мы не упали оттуда… Когда мы шли с мамой на далекую прогулку в Пачево, долину между двух лесов, у одного края которого протекала когда-то речка, у нее сохранились наклоненные ивы над темным руслом…
… А потом после детства было страшное лето, когда умерла мама
[355], Лёра работала учительницей в другом городе
[356], и мы с Марусей остались одни в Москве и Тарусе, без мамы…
Отрочество
Что такое отрочество — при матери, я не знаю. А без матери оно — бесприютность. Марина захотела в интернат, к деятельности среди подруг и не подруг, я осталась одна в 12 лет в московском папином доме, не учась в гимназии (по сходству с мамой — мама умерла от туберкулеза — папа боялся отдать меня в гимназию из-за детских болезней). Ко мне ходила учительница, а после обеда я ходила с троюродной сестрой, Людой (медичкой)
[357], на каток и к нему пристрастилась и потом ходила одна. Он меня — закалил, я с 15 лет на беговых коньках каталась (до глубокой старости)
[358]. Папа
[359], как ребенок, рыдавший при прощании нашем с мамой; мы помним ее слова «живите по правде, дети, по правде живите». Ей было 37 лет. Нe помогли заграничные санатории. Ее могла спасти Италия, но она не желала зажиться там, она хотела помогать папе с Музеем
[360]. Папа был им предельно занят, и директорствовал в Музее Румянцевском, и профессорская работа: по многу часов лекций и научных трудов. Он скончался от переутомления в 66 лет… Но Бог не оставляет. В те, после мамы, годы Бог послал нам друзей: Лидию Александровну Тамбурер
[361], удивительного человека, нас полюбившую, и поэта Эллиса (Маринина поэма «Чародей»)
[362], к нам пристрастившегося и скрасившего наше отрочество своим фантастическим даром перевоплощения. Но это — Москва. А в Тарусе, после мамы (отдельно от Марины, занятой переводом Ростановского «Орленка», в 16 лет поехавшей в Париж на трехмесячные курсы о французской литературе), мне Бог послал подруг — Кланю Макаренко
[363] и Шурочку Михайлову
[364], а затем — целую ватагу младших девочек и однолеток — старших мальчиков. Мы встречались после обеда и занятий, Гарька Устинов (красавец, цыганенок
[365]) и русский подросток Мишка Дубец (Филиппов)
[366], и их дружеское увлечение мною грело меня, а Мишка Дубец много лет спустя, узнав, что я овдовела после смерти второго мужа, прислал мне с войны письмо, что готов мне помогать частью своего офицерского жалованья.