Песоцкий, обладатель почетной карточки, поил-кормил тут в тот день одного местного ди каприо, улаживал вопросы контракта.
Место встречи было выбрано с умыслом: закрытое кремлевское тусовище намекало на возможности принимающей стороны, а артист оборзел от славы и требовал нечеловеческих денег, угрожая прервать съемку в сериале и перейти к конкурентам, варившим аналогичное сусло… Историю слили, и пресса уже обсасывала косточки, предвкушая новую войну каналов. Короче, важная была встреча.
Лицедей оказался капризным, но податливым при плотном прессинге, Песоцкий мягко его дожал и, проводив, остался в клубе — расслабиться в элитной полутьме, да и пробки переждать. И уже выпив последний фреш, услышал обрывок разговора сзади. Собственно, одну только реплику и услышал:
— По заике вопрос закрыли.
Песоцкий вздрогнул и рефлекторно повернул голову — и напоролся на цепкие глаза говорившего. Звание не ниже полковничьего было написано на сухощавом лице, и полковника никак не медслужбы. А, со всей очевидностью, той службы, принадлежностью к которой к тому времени уже четыре года вышибались любые двери.
«По заике вопрос закрыли», — сказал сухощавый, а вздрогнул Песоцкий потому, что знал, о каком заике речь, и знал, как был закрыт тот вопрос.
Заикался, трогательно и смешно, журналист, знаменитый еще с советских времен, — странный человек с детскими глазами на стареющем лице. Атавизмом смотрелось его романтическое депутатство — проведя у кормушки много лет, этот юродивый так и жил на своих десяти сотках по Киевскому шоссе… По недомыслию (или отчаянной смелости, недомыслию равнявшейся) он полез со своими депутатскими запросами в такие коридоры, куда без спросу ходить заказано, — и его убили.
Убили так, что даже уголовного дела заведено не было; убили затейливо-мучительным способом, в назидание оставшимся. Это было первое такое закрытие вопроса. Потом поднявших голову начали убивать, как зубы чистить, народ и удивляться перестал.
Песоцкий напоролся на глаза сухощавого и понял, что тот тоже все понял.
Строго говоря… ну вот так, без учета контекста, говоря… — следовало что-то сделать, но контекст уже был разлит в воздухе и забит в легкие: ни о каком движении против этих людей речи идти не могло. Никто ни в каких прокуратурах даже не шевельнулся бы, а потом… Песоцкий почувствовал холодное глиссандо по спине, представив, как «закроют вопрос» с ним самим.
Но самое подлое: сухощавый его узнал, коротко зафиксировал взглядом — и кивнул, как своему. И продолжил негромкий вальяжный разговор с собеседником, уже на отвлеченные темы. Оскорбительно было это демонстративное спокойствие — знал сухощавый, что никуда Песоцкий не пойдет.
Но самым подлым — тем, что рвало очнувшуюся душу Песоцкого в сером предрассветном бунгало, — было даже не это оскорбительное спокойствие незнакомца, а то, что сам он уже рассчитался и хотел идти, но после встречи с цепкими глазами еще посидел немного, старательно придавая лицу рассеянное выражение. Как бы неназойливо подчеркивая: ничего не случилось! И успел еще пару раз почувствовать на щеке короткий внимательный взгляд. И закаменел от боязни провала — словно он, а не смотревший на него был убийцей, которому грозило разоблачение.
С нежданной ясностью открылось Песоцкому, лежавшему сейчас в своем бунгало: завтра время вздрогнет под ногами, затаившиеся побегут выслуживаться перед новыми хозяевами — и, как весной в тайге, из-под слежавшегося снега, полезут на поверхность старые трупы. А трупы c некоторых пор пошли чередой. Как-то постепенно вокруг стало мокро-мокро…
Песоцкий вспомнил Толика Гасова, шапочного приятеля юношеских времен. Все всегда было в порядке у Толика — папа-номенклатура, мама-номенклатура, МГИМО, ранний взлет на папины этажи… Теперь-то дорос он до государственных вершин, куда там папе, — а в девяностых, было дело, руководил одной либеральной телекомпанией. И как-то на исходе девяностых расслабленно пожаловался Песоцкому на одного бесстрашного борца с коррупцией, звезду перестроечных времен. Тот шантажировал владельцев телекомпании, на которой сам же и работал. «Своих-то зачем?» — пожимал плечами Гасов, прихлебывая компот.
Бесстрашный борец с коррупцией уминал котлетку тут же, в буфете на одиннадцатом останкинском этаже. Словно что-то почуяв, он настороженно поднял свою круглую обаятельную голову.
— Привет, Сеня! — махнул ему рукой дружелюбный Гасов.
По нынешним временам шантаж был довольно скромным: всего-то десяток «лимонов» просил борец с коррупцией за нерасследование одной серенькой среднеазиатской схемы газопоставок. В девяностые такое еще могло прийти в голову — шантажировать газовых магнатов…
Странным образом, Песоцкого в ту пору эта история утешила: кругом дрянь, ну и слава богу. Один компот едим, одним миром мазаны… Общий запах, хотя отнюдь не мира, примирял его с собственной жизнью.
Когда через пару месяцев борец с коррупцией в одночасье отдал концы довольно загадочным образом, Песоцкий пришел на похороны — не столько себя показать, сколько других посмотреть.
Посмотрел на неподвижное тело, вдруг потерявшее интерес к шантажу, на печальных представителей корпорации, привычно расправлявших черные ленты на тяжелом венке. Невзначай встретился глазами с Гасовым: не мелькнет ли чего в этих глазах? Ничего не мелькнуло. Скорбен был дружок Гасов, скорбен и государственен даже при поминочном бутерброде с семгою.
Говно, кругом говно…
Песоцкий лежал, глядя в потолок бунгало.
Лицо убитого святого заики снова нарисовалось в рассветном дыме. Они ведь даже пили когда-то в одной компании — в те веселые времена, когда Песоцкий был молод и не знал, как выглядит изнутри здание Администрации. Это был клуб «Общей газеты», и демократ Песоцкий, в очередь с другими демократами, травил байки, и все веселились. Рота тех демократов, бросив на позициях вымирающих перестроечных корифеев, маршевым шагом перешла потом в обслугу к особисту…
Заика смеялся, смешно взмахивая руками, и сам пытался что-то рассказывать, тормозя на согласных… Какой же он был несуразный!
Но не говно и не убийца.
Взгляд сухощавого, заставивший Песоцкого проснуться, снова встал перед его уставленными наверх глазами. Когда из-под снега на свет божий полезут трупы, эти люди начнут нервничать и зачищать концы.
Песоцкий перевернулся на другой бок. Нет, нет! Его не тронут. Не должны. Он же свой, он же столько раз доказал… И от этого позорного довода за собственную безопасность Песоцкий проснулся окончательно — и теперь лежал, с ненавистью глядя в светлеющий потолок.
…Дело Моцарта — писать музыку, и он не в ответе за строй, при котором это делает, любил говорить скромняга Леонард, давая свои первые интервью в начале девяностых. Дистанцироваться пытался, умница. В октябре девяносто третьего он дистанцировался так, что пришлось потом объясняться отдельно: не предатель ли, часом? Но нет, не предатель и не трус даже, просто — дело Моцарта… ну и дальше по тексту.