Потом была суббота, дорога к дочери и тихий городок на десять улочек. Внезапно подросшая, почти незнакомая, дочь встретила ее едва уловимым, но ясным безразличием: все в порядке, ма. (Булыгина вдруг вздрогнула: неужели знает? Но нет, вроде бы нет…)
Ее детеныш, ее девочка, она разговаривала впроброс и исподволь поглядывала на часы.
Булыгина думала переночевать там, но через три часа уже ехала назад, уговаривая себя: все в порядке, все в порядке… За окном мелькали ухоженные поля, и воздух был выкачан из пустого пейзажа.
На ночь глядя, намаявшись в номере, она сорвалась в Сохо в твердом намерении взбодрить себя приключением — черт возьми, свободная красивая женщина! Пропади все пропадом! Джин с тоником и вишенка!
Из-за поворота барной дуги ее немедленно начал гипнотизировать какой-то тучный страдалец с мешками под глазами — о нет, только не это, в игнор, в игнор…
А вот полуседой атлет, стриженный ежиком, с пинтой темного пива в крепкой руке, — это совсем другое дело. Вот, уже и посмотрел. Хорошо ли я сижу? Отлично сижу, вполоборота, правильный ракурс…
Она как будто смотрела авантюрное кино из чужой жизни.
Повернувшись, Булыгина помахала бармену и оставила руку там, наверху, чтобы объект атаки успел разглядеть ее всю; потом потянулась за спичками, чуть коснувшись грудью стойки.
Красавец уже смотрел на нее, не отрываясь, и она случайно — о, конечно, случайно! — встретила его взгляд…
Эту дуру Соню, после телефонной истерики с допросом, Пинский не мог уже ни видеть, ни слышать. Выплыла зато из кинопрошлого редактор Тоня — на твердую троечку, зато без достоевщины. Пинскому, по большому счету, было по барабану — именно поэтому с Тоней все получилось сразу, с тоскливой простотой, подчеркнутой стаканом водки.
Он уснул в ее надушенной постели и сквозь сон чувствовал батарейное тепло чужого тела. Потом ему приснилось, что он старый больной кролик в душной клетке, и ему привезли крольчиху на развод, и будут крольчата.
Пинский проснулся от тошноты, и его действительно вырвало, еле добежал.
Потом Тоня заваривала чай и напускала воду в ванную, и он рассмотрел ее при желтом лампочном свете, и его вырвало снова.
Полуседой красавец очень старался, шумно дышал и переспрашивал: тебе нравится? нравится? Булыгина пыталась сообразить, как бы сказать повежливее, чтобы он заткнулся. Не «shut up» — а как? Сообразить не получалось.
Потом она увидела, как бы со стороны, эту картину: она лежит зачем-то в гостинице за тридевять земель от родного дома, и кто-то ее трахает, а она проверяет в уме грамматическую конструкцию из восьмого класса.
Тут он поинтересовался, чувствует ли она его.
Она его чувствовала — тяжелым говорящим предметом. А себя — корявым деревом с дуплом, в которое что-то зачем-то суют. О да, милый, сказала она, ты такой сильный.
Английская речь прозвучала как в плохом кино — ну конечно, это и есть кино, вспомнила Булыгина… Это же кино…
Кино закончилось, оставив тоску, не смываемую душем. Она стояла у окна и запретно дымила в форточку, глядя в темноту огромного парка. Ей хотелось реветь, но она запретила себе реветь, запретила!
И от этого разревелась уже неудержимо — и тоненько завыла от окончательной жалости к своей разломанной жизни.
Эсэмэски приходили Пинскому вторую неделю; айфон блямкал мерзостями в одно и то же время. Чудилась в этих весточках какая-то личная нота, хотя хамство было вполне типовое: как дела, жидок? ты еще здесь?
Один только раз неизвестный проявил осведомленность: не зовут больше на телевидение, жидок? А не надо было жадничать…
— Зря ты, кстати, отказался! Я бы у тебя взаймы взял, — буравя Пинского хитрющими глазками, сказал Фиртич. Он наливал в стопки в просторной редакционной комнате. Все рассмеялись, и Пинский тоже рассмеялся, но его царапнуло по больному месту.
Смех товарищей фальшивил неопределенностью: вместе с ним смеялись они — или над ним?
Его не то чтобы сторонились после той истории, но, даже поддерживая, оставляли дистанцию для отхода… Черт его знает, а вдруг? нет дыма без огня… Пинский изображал Байрона, равнодушного к мнению толпы, — и ловил себя на желании взять за пуговицу первого встречного и начать оправдываться. Нельзя было зайти в фейсбук, чтобы не измараться.
— У Балужникова возьмешь, — сказал Пинский, и все снова рассмеялись.
— Хорошая мысль! — откликнулся Фиртич на предложение взять взаймы у руководящего подлеца, бывшего их коллеги. Девушки расчистили место перед компьютерами, и они выпили, продолжая острить…
Царила в том апреле странная веселость, как будто уже напоследок.
Ах, как славно мы умрем, с усмешкой цитировал седой классик-либерал, и эта усмешка означала: нет, братцы-кролики, и не умрем, и славы не снискаем…
Глашатаи уже объявили победу упыря, страна послушно сожрала это дерьмо и попросила добавки. Площадные трибуны разошлись по своим нишам и гешефтам, и, брошенные на жестком ветру, пристыженные недавним самообманом, завсегдатаи буйных либеральных кофеен теперь все время шутили, словно пытаясь заговорить неизбежное…
Кино, давно смонтированное вчерне, лежало в компьютере, и дата развязки была объявлена: шестое мая.
Пинский ждал этого дня со странной смесью ужаса и предвкушения в душе. Он знал, что кровь еще будет (ее не могло не быть теперь), — и не понимал, куда ему плыть. Ирония давала сбои, в монтаж сочилась желчь, и скрип желваков проникал в интершум…
Он ненавидел кремлевского клоуна усталой ненавистью, но еще больше ненавидел это собственное ожесточение, наглухо закупорившее его жизнь. Ненавидел гнилой лубянский версаль, ненавидел сытых мирабо и туповатых маратов, ненавидел молчавших и дававших революционного петуха, всю эту смесь ужаса и пародии, ненавидел свое желание оправдаться и тех, кто вынуждал оправдываться… — ненавидел все скопом.
И, застыв однажды перед тропическим пейзажем в витрине турагентства, вдруг почувствовал всем нутром, что хочет — туда… Но не рекламным туристом со стоматологической улыбкой, на фоне водопада Игуасу, а рептилией, отдыхающей неподалеку в мутной медленной реке.
И ждущей, например, этого самого туриста.
Желательно, чтобы турист был из России — и за Путина.
Пинский хмыкнул, и в этот момент, почти синхронно, блямкнул эсэмэской айфон: как дела, жидок? Сердце привычно откликнулось впрыском двух кубиков бессильной ярости.
Харитонову — будто специально — позвонили после того, как он прилюдно получил по морде. Судьба смеялась над ним: за все унижения и хлопоты кинули, как кость, мелкую должность в синекуре одного кремлевского дурачка.
Харитонов сказал «спасибо» и взял паузу. Пауза почти целиком ушла на алкоголь: он вообще крепко пил в последние недели…