Полк остановился еще совершенно засветло на отдых – вроде большого привала – на какой-то открытой площадке, окаймленной лесками. Едва я успел отвести батальоны в стороны и поставить их в маскированное положение, как прилетел одинокий аэроплан и бросил бомбу – тоже одинокую – как раз в середину пустой площадки.
Воздушные флоты и бомбометание были тогда в младенчестве! Мы, офицеры, с любопытством побежали посмотреть на результат разрыва. Нашли крошечную воронку, ничтожность которой вызвала бы сегодня ироническую улыбку.
Пока же полк стоял наготове, в низине, отделенной от ближайшего поля сражения лесистой горкой, и вне артиллерийского огня противника. В ожидании распоряжений мы с батальонными командирами и штабом полка вышли пешком на противоположную опушку рощи, служившей нам ширмой, и были поражены открывшейся перед нами панорамой. Теплый, сухой день склонялся к вечеру. Против нас солнце спешило спуститься за горизонт, на покой, играя своими последними лучами на осеннем золоте кудрявой буковой рощи, которая тянулась вдоль высокого кряжа и вдоль опушки которой мы медленно подвигались, любуясь картиной. Внизу расстилалась на далекое расстояние волнистая равнина, совершенно открытая, постепенно поднимавшаяся к западу и уходившая в лиловую полоску леса на границе с безоблачным небом, начинавшим розоветь. Бежали розовые тона и длинные тени и по жнивью полей, широких, ничем не перегороженных. И высоко, на фоне еще бледно-голубой части неба, появлялись и исчезали розовые дымки австрийских шрапнелей.
Шло наступление каких-то наших частей, и нам сверху оно было видно как на ладони. В бинокль можно было следить за постепенным успешным продвижением длинных пехотных цепей, за перебежками резервов.
Все это представлялось огромной моделью поля сражения, оживленной движущимися крошечными фигурами солдат, игрушечными повозками и орудиями. Освещенная приятным розовым светом заката, картина эта не говорила об ужасах войны и – если бы не разрывы шрапнелей – напоминала бы маневры мирного времени.
Мы чувствовали себя в положении зрителей в театре, наблюдавших представление из царской ложи бельэтажа. Такого четкого и широкого вида мне затем больше не пришлось видеть в течение всей войны.
Но я заплатил за это удовольствие ценою своего превосходного Цейса. Повесив бинокль на сучок дерева, я отошел вместе с другими в сторону на несколько шагов, а по возвращении – е presto! Мой Цейс исчез бесследно. Пустой и молчаливый сучок смотрел сиротливо и сконфуженно. Царская ложа на галицийской горке охранялась плохо!
Едва мы успели вернуться после представления в свой нарядный буковый лесок и поужинать, как пришло приказание: полку выступить немедленно на поддержку такой-то дивизии, дравшейся на подступах к Перемышлю.
Уже стемнело. Через час-другой должна была наступить настоящая ночь, черная, безлунная.
Собрав своих батальонных командиров, я объяснил им обстановку и тут же, в лесу, продиктовал свой приказ. Помню, я испытал удовлетворение, что это заняло всего несколько минут и вылилось легко, как самоуверенно мне казалось, с должными краткостью, ясностью и полнотой. По-видимому, тренировка на прикладном решении задач в Академии не пропала даром. И впоследствии на войне я не переставал чувствовать себя дома в этой области быстрого, на ходу, составления и редактирования приказаний.
Переход был короткий, но в назначенный район полк подошел уже в полной темноте. Я явился к кому следовало и получил комплимент: «Никак не ожидал вас так скоро!»
Полку было приказано считать себя пока в резерве и отдыхать. Люди составили ружья и устроились около них на ночлег на земле, покрывшись шинелями. То же самое сделал и их командир. Земля была жаркая, под головой только кожаная походная сумка, приходилось часто поворачиваться с боку на бок, но октябрьская ночь была сухой и тихой, а сон крепкий – еще не старого человека, которому до сорока лет оставалось два года. Козловцы отдохнули отлично.
На другой день, 2 октября, мы по-прежнему только слышали шум боя впереди, но не получали задачи. Лишь поздно вечером, когда совершенно стемнело, полку было приказано передвинуться немного на север, следуя параллельно фронту, и стать в резерве за другим боевым участком. Где в это время были и что делали остальные три полка дивизии, я не помню. Вообще, в этот период действия козловцев представляются мне оторванными и не связанными с работой своей дивизии в целом. Мы, правда, постоянно чувствовали руку и глаз Саввича, но можно было подозревать, что 31-я дивизия, попав в район и в подчинение чужого корпуса (12-го) в качестве гастролера, употреблялась новым начальством враздробь, по полкам, для так называемого затыкания дыр в боевой линии или для укрепления пошатнувшихся участков.
Во время указанного ночного передвижения полка со мной лично случился следующий эпизод: я ехал со штабом впереди колонны. Было так темно, что выражение «хоть глаз выколи» как нельзя лучше определяло видимость. Приходилось полагаться на инстинкт и зрение лошади, отдав поводья и позволяя ей самой выбирать и, в местах зарослей, пробивать себе дорогу. Делал это мой конь успешно, и я чувствовал, что он понимал свою роль и возложенную на него ответственность. Ступал он заботливо, сосредоточенно, иногда приостанавливался, точно соображая, что делать дальше, и спрашивая меня. В ответ я давал ему легкий посыл-поощрение шенкелями, и мы продолжали движение. Вдруг, совершенно для меня неожиданно, мы вскарабкались на какую-то очень крутую насыпь, почти отвесную. И затем я понял, что у нас под ногами наконец та твердая и прямая дорога, к которой мы пробирались. Едва я успел поздравить себя с этим, как мы с конем полетели кувырком вниз, в неизвестную черноту! Это была секунда. Я услышал лязг металла, чей-то крик и знал, что сам шлепнулся о твердую землю. Вскочив, я разобрал силуэт моей лошади, лежавшей на спине, с седлом, съехавшим на живот, и старавшейся перевернуться и встать на ноги. Я помог ей поводом. Когда мы пришли в порядок, и седло было водворено на свое место, я не без удивления мог установить, что ни лошадь, ни я не пострадали от этого приключения. Кроме факта самого падения с высокой насыпи, по которой шла дорога, упали мы на составленные в козлы ружья с примкнутыми штыками. К счастью, лошадь копытом распластала пирамидку, на которую мы падали. Слышанный мною металлический лязг произошел от распавшегося ружейного «козла». Пострадал только солдат какого-то резерва, ночевавшего под прикрытием дорожной насыпи; лошадь ударила его копытом, и это он вскрикнул.
Когда мы снова взобрались благополучно на дорогу, на ней недоуменно стояла верхом моя небольшая свита.
– Где вы были, господин полковник? Мгновение, и вы куда-то исчезли как по волшебству!
Командир полка рассказал свое приключение, и колонна тронулась дальше.
На рассвете мы подробно осмотрели лошадь. Оказалось, что все же штык оставил след на предплечье левой передней ноги. Но рана не была глубокой и при внимательном уходе зажила быстро.
Сутки мы простояли в ближайшем резерве за новым участком, где вот уже несколько дней кипел упорный бой за обладание ключом позиции: горой, которая, как округлая вышка, командовала окружающей местностью. Наша пехота только что отбросила австрийцев за вершину, но они получили подкрепление и перешли в контратаку. Происходило это в районе дальнего артиллерийского огня с одного из фортов Перемышля. Наша артиллерия – только полевая, дивизионная – явно уступала противнику в силе и интенсивности огня.