Подобная трактовка Николаем Константиновичем его по сути самовольного невозвращения на место службы поэта вполне устраивала — тем более что со времени окончания отпуска и до начала мая, когда все-таки был подписан приказ об откомандировании в состав Чрезвычайной комиссии, по законам военного времени Блока запросто могли привлечь к ответственности как дезертира.
— Между прочим, зачем вы вообще отправились на фронт?
Блок задумался и ответил:
— Чтобы быть честным перед собой и своими стихами.
— Простите? — переспросил собеседник.
В повседневном общении со знаменитым поэтом, который оказался у него в подчинении, Муравьев никогда не позволял себе ни высокомерного снисхождения, ни особенной требовательности. По убеждениям он считал себя «беспартийным марксистом», и никогда не пытался обратить Блока в свою веру — нужды в этом не было, так как политические взгляды поэта вполне соответствовали задачам и целям Комиссии. На городских выборах Александр Блок, после некоторых размышлений, из семи предлагавшихся списков подал голос за социалистический блок — то есть за эсеров с меньшевиками. И был очень рад, когда выяснилось потом, что швейцар, кухарка, многие рабочие тоже подали голоса именно за этот список…
Именно поэтому Блок ответил откровенно:
— Понимаете ли, Николай Константинович… Я ведь встретил войну всего лишь как очередную нелепость и без того нелепой жизни. Я любил Германию, немецкие университеты, поэтов, музыкантов, философов… и мне трудно было понять, почему народы должны сражаться в угоду своим властителям. Но, с другой стороны, людям чрезмерно впечатлительным, вроде художников и поэтов, показалось в начале войны, что она, образно говоря, очистит воздух, но казалось минуту, не более! В нашей русской поэзии тогда неожиданным образом обнаружился полный упадок — какая-то слабость соков, какая-то скудость энергии… Литературная атмосфера так и осталась в те дни, несмотря ни на что, неподвижной и затхлой…
Появился с подносом официант, так что собеседники почти сразу же приступили к закускам.
— Прочитал вчера ваш отчет о допросах за прошлый месяц… — сообщил Муравьев, положив себе второй кусок холодной осетрины. — А что вы, Александр Александрович, сами думаете по поводу тех, от кого нам приходится получать показания?
Блок помедлил с ответом.
— Полагаю, не следует преувеличивать персональное значение каждого из них.
Для чего, например, и за что была арестована фрейлина Анна Вырубова? При первом знакомстве с нею, которое состоялось в камере Петропавловской крепости, секретарь Комиссии увидел пышную даму за тридцать, которая стояла у кровати, подперев костылем изуродованное в железнодорожной катастрофе плечо. Она заведомо ничего важного сообщить не могла и показалась Блоку «блаженной потаскушкой и дурой». Но за это ведь, кажется, не отправляют в тюрьму? А что, если она и вправду — всего лишь наивная, преданная и несчастливая подруга императрицы? И не более чем фонограф для слов и внушений порочного «старца»?
Но, с другой стороны, — был еще председатель Совета министров Горемыкин, породистый, очень хитрый старик, который очень многое знает и не открывает. Или следующий российский премьер-министр Штюрмер — довольно мерзкая, большая и тоскливая развалина. Этого «старикашку на веревочке», как его однажды обозвал Распутин, сменил борец против «германского засилия во власти» Трепов, на долю которого выпала непосильная задача — задать государственному кораблю твердый курс в ту минуту, кода буря уже началась. И который, конечно же, ничего не успел изменить за сорок восемь дней своего «премьерства». В результате Трепов пал, поверженный Протопоповым, которому удалось уловить его на предложении отступного все тому же Распутину, чтобы последний не мешался в государственные дела…
Сам же Протопопов, который «подсидел» предшественника, оказался, по впечатлениям Блока, человеком талантливым и при этом ничтожным. Монархистом, которому с первых шагов удалось возбудить к себе нелюбовь и презрение общественных и правительственных кругов, и который принес к самому подножию трона весь истерический клубок своих личных чувств и мыслей…
Перед внутренним взором поэта стремительным калейдоскопом промелькнула галерея персонажей, с которыми довелось ему пообщаться за время работы в Комиссии.
Старый аристократ князь Голицын, последний премьер-министр, давно стоявший к моменту своего назначения вдали от всяческих государственных дел… Последний военный министр Беляев — в сущности, очень порядочный человек, сыгравший большую роль в февральских событиях… Или генерал-адъютант, адмирал Нилов, старый морской волк и пьяница, грубость и прямота которого вызывали почти симпатию. Он оказался последним, кто откровенно говорил с царем о роковой роли «старца» Распутина, но в результате, получив отпор, смирился, и потом повторял лишь одно: «Будет революция, нас всех повесят, а на каком фонаре, все равно». Были допрошены также барон Фредерикс, многолетний министр императорского двора, временами, казалось, совсем выживающий из ума. И его зять, дворцовый комендант генерал-майор Воейков — ничтожное существо, о котором Блок в своих заметках написал, что этот человек «убог умом и безличен, как и его язык, приправленный иногда лишь хвастливыми и пошловатыми гвардейскими словечками…». Единственное, что мог Воейков сообщить следователям, — это ряд анекдотов и фактов, интересных в бытовом отношении; однако обобщить что бы то ни было он оказался не способен.
Редактировать их показания поэту было противно и интересно одновременно. Придворные помои, гнусные сенсации, жизнь подонков самого высшего общества во всей ее наготе…
Большинство из тех, кто представал перед Чрезвычайной следственной комиссией, изображали дело так, будто в «политику» не вмешивались. Когда председатель Комиссии спрашивал, что именно они понимают под политикой, все отвечали, что «политика» была делом императора, императрицы и… Григория Распутина. При этом сам пресловутый «старец» не мог быть привлечен к следствию по причине того, что был убит еще в минувшем декабре.
— Это просто какой-то печальный паноптикум… — Блок промокнул салфеткой рот. — Впрочем, я теперь вижу их только в горе и унижении. Но я не видел их до революции, в недосягаемости положения, в блеске власти. К ним надо относиться с величайшей пристальностью, в сознании страшной ответственности.
— Вы так полагаете?
— Николай Константинович, я ведь вполне отдаю себе отчет в том, что находимся мы между наковальней закона и молотом истории. Положение весьма революционное… и не вызывает сомнения, что Комиссия наша, отработав весь материал, какой она получит, должна будет представить его на разрешение представителей народа.
Появился официант и убрал со стола использованные приборы.
— Продолжайте, пожалуйста, — предложил собеседник.
— Следственная комиссия в определении своем носит понятие чрезвычайности. Поэтому и отчет должен быть чрезвычайным. Он должен соединять в себе деловую точку зрения с революционным призывом. Отчет, пользующийся тщательно проверенным материалом, добытым в течение работы комиссии, должен быть проникнут с начала до конца русским революционным пафосом, который отразил бы в себе всю тревогу, все надежды и весь величавый романтизм наших дней…