Впрочем, представим это «сходбище», как его называл сам Станкевич, глазами его непосредственного участника — Константина Аксакова:
«В 1832 году лучшие студенты собирались у Станкевича. Это были все молодые люди, еще в первой поре своей юности. Некоторые из них даже не имели права называть себя юношами. Товарищество, общие интересы, взаимное влечение связывали между собой человек десять студентов. Если бы кто-нибудь заглянул вечером в низенькие комнаты, наполненные табачным дымом, то бы увидел живую, разнообразную картину: в дыму гремели фортепианы, слышалось пение, раздавались громкие голоса; юные, бодрые лица виднелись со всех сторон; за фортепианами сидел молодой человек прекрасной наружности; темные, почти черные волосы опускались по вискам его, прекрасные, живые, умные глаза одушевляли его физиономию…»
А вот еще важный штрих: «Вы представьте, сошлись человек пять, шесть мальчиков, одна сальная свеча горит, чай подается прескверный и сухари к нему старые-престарые; а посмотрели бы вы на все наши лица, послушали бы речи наши! В глазах у каждого восторг, и щеки пылают, и сердце бьется, и говорим мы о Боге, о правде, о будущности человечества, о поэзии — говорим мы иногда вздор, восхищаемся пустяками; но что за беда!.. Покорский сидит, поджав ноги, подпирает бледную щеку рукой, а глаза его так и светятся. Рудин стоит посередине комнаты и говорит, говорит прекрасно, ни дать ни взять молодой Демосфен перед шумящим морем; взъерошенный поэт Субботин издает по временам и как бы во сне отрывистые восклицания; сорокалетний бурш, сын немецкого пастора, Шелер, прослывший между нами за глубочайшего мыслителя по милости своего вечного, ничем ненарушимого молчанья, как-то особенно торжественно безмолвствует; сам веселый Щитов, Аристофан наших сходок, утихает и только ухмыляется; два-три новичка слушают с восторженным наслаждением… Аночьлетит тихо и плавно, как на крыльях. Вот уж и утро сереет, и мы расходимся, тронутые, веселые, честные, трезвые (вина у нас и в помине тогда не было), с какой-то приятной усталостью на душе… Помнится, идешь по пустым улицам, весь умиленный, и даже на звезды как-то доверчиво глядишь, словно они ближе стали и понятнее… Эх! Славное время было тогда, и не хочу я верить, чтобы оно пропало даром! Да оно и не пропало, — не пропало даже для тех, которых жизнь опошлила потом… Сколько раз мне случалось встретить таких людей, прежних товарищей! Кажется, совсем зверем стал человек, а стоит только произнести при нем имя Покорского — и все остатки благородства в нем зашевелятся, точно ты в грязной и темной комнате раскупорил забытую стклянку с духами…»
Это говорит Лежнев — герой романа Ивана Тургенева «Рудин», рассказывая о своей юности, годах учебы в Московском университете.
Безусловно, Лежнев — вымышленное лицо романа, но именно его словами выражен дух философского кружка, главой которого в романе показан Покорский. Сам Тургенев называл прототипом Покорского Станкевича. Он вспоминал: «Когда я изображал Покорского (в «Рудине»), образ Станкевича носился передо мной…»
Действительно, многие черты свойственны и тому и другому. Как и Станкевич, Покорский — человек необыкновенный. Он и чрезвычайно умен, и очень добр. И Станкевича и Покорского все любили, они привлекали к себе сердца людей. Приветливость и добродушие отличали и того и другого.
О Станкевиче Тургенев рассказывал: «В нем была наивность, почти детская — еще более трогательная и удивительная при его уме». И почти то же самое он пишет о Покорском: «Поэзия и правда — вот что влекло всех к нему. При уме ясном, обширном он был мил и забавен, как ребенок». По своей натуре оба были очень веселыми людьми.
Эти два приведенных эпизода из воспоминаний Аксакова и романа Тургенева важны прежде всего тем, что в них весьма точно изображены портреты главы самого кружка и его активных участников. В частности, в образе Рудина легко угадываются черты Михаила Бакунина, в поэте Субботине виден облик Василия Красова, в Шеллере узнаваем Николай Кетчер, а в Щитове — Иван Клюшников.
Само рождение кружка относится к периоду зимы 1831/32 года. Как свидетельствуют документы, у его истоков стояли три студента — Януарий Неверов, Иван Оболенский и Иван Клюшников. Эта группа назвала себя «Дружеское общество». Студенты собирались всего несколько раз «для совокупных трудов на поприще образованности». Но вскоре был арестован Иван Оболенский. В это время, считают исследователи, возникла мысль перенести занятия кружка на квартиру Станкевича, который и стал его руководителем.
Первыми, кого принял под свое крыло Станкевич, были, конечно, уже упомянутые члены «Дружеского общества» Неверов и Клюшников, другие его близкие друзья и товарищи по университетской скамье. Кто старше курсом, кто младше. Часть этих имен известна из предыдущих глав, но есть и новые фамилии. Поэтому есть смысл перечислить всех.
На начальном этапе ядро кружка составили Януарий Неверов, Иван Клюшников, Алексей Беер, Василий Красов, Сергей Строев, Яков Почека. К концу 1833 года состав кружка претерпел некоторые изменения. Выбыл из его рядов в связи с переездом в Петербург ближайший друг Станкевича Януарий Неверов. Но зато «полку прибыло». Кружок пополнился значительными силами молодых людей. В их числе — Виссарион Белинский, Алексей Кольцов, Константин Аксаков, Дмитрий Топорнин, Осип Бодянский, Александр Ефремов, Павел Петров, Александр Келлер. Чуть позже, в 1835 году, в кружок влились Василий Боткин, Михаил Бакунин, Каэтан Коссович, Николай Ровинский, Михаил Катков, Николай Кетчер…
Некоторые исследователи полагают, что первоначально в состав кружка также входил Михаил Лермонтов. В частности, такие сведения содержатся в «Истории русской философии» Н. О. Лосского, ряде словарей и энциклопедий. Однако в воспоминаниях непосредственных участников сходбищ у Станкевича имя Лермонтова не упоминается.
Спустя несколько десятилетий об этих именах очень глубоко и точно скажет в «Очерках гоголевского периода» Н. Г. Чернышевский: «Предмет этот имеет высокую важность для истории нашей литературы, потому что из тесного дружеского кружка, о котором мы говорим и душою которого был Н. В. Станкевич… вышли или впоследствии примкнули к нему почти все те замечательные люди, которых имена составляют честь нашей новой словесности, от Кольцова до г. Тургенева…»
Весьма точную характеристику той знаменательной эпохе дал в 1914 году в статье «Поэтическая исповедь русского интеллигента 30—40-х годов» известный русский литературовед Н. Л. Бродский: «Никогда русская интеллигенция не пыталась так страстно, «волнуясь и спеша», разрешить основные вопросы бытия, никогда в нашем обществе поиски цельного, всеобъемлющего мировоззрения не были столь напряженными, как в знаменательные 30—40-е годы. В кружках и в одиночку, в студенческой комнате и в салоне ставились великие проблемы личности и общества, тревожно думали о смысле жизни, назначении мира, связи личности с мирозданием, об основах общественной жизни, о национальных ценностях, об отношениях России к Европе, о путях будущего развития своей страны. И ответы на эти вопросы искали всюду — в различных системах немецкой идеалистической философии, во французском утопическом социализме, в идейных исканиях погибших 14 декабря, в изучении прошлых судеб России, в наблюдениях над современной действительностью. Охваченная горячим дыханием идеалистических порывов, молодая Россия жадно стремилась к личному совершенствованию, с исключительным разметом бросила свои духовные силы на разработку своего я, беспримерно много потратила умственной энергии для достижения совершенного, ясного представления о том, что ее волновало, что властно требовало разрешения. Подобно взволнованному морю, долго не могущему улечься в стройно-тихие ряды волн, мысль русской интеллигенции беспокойно бродила… Но личность требовала самоопределения, и роды ее были мучительными, исполненными глубокого страдания. Дерзновенные взлеты часто терпели крушение, идеалистические устремления подтачивались острым жалом во всем сомневающейся мысли, но та же мысль, раздавив многих, лишив их душевной целостности, навсегда оставив на перепутье между разрушенной традицией и мерцающим о недоступной дали точным мировоззрением, иным дала верное противоядие против бесплодного скепсиса, утвердила в предчувствиях, оформила искания, дала твердый фундамент философско-этическим и социальным запросам».