«Уф! — по-детски восклицает Станкевич. — Теперь, пообжившись здесь, я снова не в состоянии понять, как люди могут жить в городе, взаперти, отказаться от чистого воздуха, от природы!.. Физически я начинаю поправляться. А нравственно? Кажется, тоже… Я живу во флигеле… Мне отведены две небольшие, но хорошенькие комнаты в конце флигеля, против дома. Передо мною луга, поля, а налево — главное жилище. Комнаты мои сельские, дом недавно выстроен и потому не штукатурен, а вымазан — это имеет свою прелесть, придает вид какой-то милой простоты. Одну комнату украшают два зеркала, под ними два маленьких шкафчика, верх которых заменяет столик, а середина наполнена книгами. В другой комнате моя постель, портрет папеньки, ружье, ломберный стол и секретерка, которая мне очень по вкусу».
И далее, в другом письме: «Перед окнами ходят два журавля и четыре собаки: Фазой, молодой человек с хорошими способностями, но еще мало образованный — я с ним охочусь; Вадим — не лучше оперы Вадим — прездоровая собака, черт сущий, глуп! Его даже нельзя назвать и добрым человеком, ибо это имя дается тому, кто не ест сальных свеч, а за ним этот грех водится. Третий — Фазой же, сын моей покойной Дианки: миры спят в нем — но об его воспитании вовсе не заботятся — он ест, пьет и гоняет свиней. Четвертая собака — Жучок, черная дворняжка, есть нечто вроде верных оруженосцев в рыцарских романах. Он бескорыстно любит нас и следует за нами на охоту, хотя не принимает в ней никакого участия… Вот мой двор. Все это преважно пародирует перед моими окнами… Деревня мне по сердцу, я нежусь в семействе, хочу младенчествовать, забывая все неприятное, я далек от всех авантюров, как это называют добрые люди. Брожу по лугу, вспоминаю как бродил прежде, с какими фантазиями, и сознавая тщету их, улыбаюсь…»
Однако уже в конце ноября 1834 года Станкевич направил в Харьковский университет, в ведении которого находились все учебные заведения Воронежской губернии, прошение об определении его почетным смотрителем Острогожского училища.
А 14 декабря он написал своему другу Неверову письмо, в котором содержались такие сведения, пожелания и просьба: «Сегодня послал я в Харьков прошение об определении меня в почетные смотрители Острогожского уездного училища. Представление пойдет к министру, и если он утвердит, то у меня будет прекрасный мундир, а виц-мундир такой, как у тебя. Мне приятно будет, впрочем, заниматься училищем: устав прекрасный! Хорошо, если бы подумали о средствах исполнить его: этого только не достает России, чтобы поравняться с Европой… Будь здоров, покоен, верь моей дружбе и, при случае, замолви у министра словечко за будущего почетного смотрителя, друга твоего Станкевича».
Не прошло и месяца, как 3 января 1835 года из Харьковского университета пришел документ следующего содержания: «Господину предводителю дворянства Воронежской губернии. Воронежской губернии Острогожского уезда дворянин Московского университета кандидат Николай Станкевич вошел с прошением об определении его почетным смотрителем в Острогожское уездное училище. Вследствие чего университет сей покорнейше просит Ваше превосходительство уведомить оный как о нравственных качествах упомянутого Станкевича, так и о мнении, какое он заслужил в сословии дворян. Профессор Николай Архангельский».
На документе рукой одного из чиновников была нанесена следующая резолюция: «Уведомить, что Станкевич в документе назван кандидатом Московского университета потому, что ему, как успешно закончившему университетский курс, была присуждена ученая степень кандидата».
И 4 февраля 1835 года воронежский губернский предводитель дворянства дал ответ на запрос университета. Вот что он сообщал: «В императорский Харьковский университет. На отношение оного университета… честь имею ответствовать, что острогожский дворянин, Московского университета кандидат Николай Владимирович Станкевич нравственных качеств весьма благородных и мнение о нем дворянства, заключая по известности мне личных его достоинств, не может быть такое, которое бы не делало… Станкевичу чести».
Переписка продолжалась недолго. В апреле 1835 года министр народного просвещения утвердил Станкевича в должности почетного смотрителя Острогожского уездного училища. В соответствии с ней почетным смотрителям вменялось в обязанность «иметь надзор за училищами и оказывать им сообразное со средствами вспоможение».
«Мне это приятно, — сообщает он в письмах Неверову. — Я свободен, мундир хорош, я пристроен к месту и могу сделать что-нибудь для училища».
Станкевич с большим желанием принимается за исполнение своих обязанностей. У него много идей, замыслов, которые он планирует реализовать в скором времени. О них наш герой говорит все тому же Неверову: «Я намерен вывести наказание, так называемыми, палями, т. е. линейкой по рукам, ввести поблагороднее обращение между учителями и учениками, невзирая на звание последних, и, наконец, понаблюсти за учением…»
Кроме того, новый почетный смотритель мечтает ввести в родном училище «Ланкастерову методу» — метод, впервые примененный английским педагогом Ланкастером. Суть его заключалась в том, что старшие учащиеся под наблюдением учителя обучали младших. С этой целью Станкевич собирает необходимый материал по организации ланкастерских школ в Англии и Франции. Примечательно, что в России в тот период создание подобных школ всячески поощрялось. Поэтому Станкевич и намеревался внедрить этот прием взаимного обучения в отеческих краях.
Одной из важных обязанностей почетных смотрителей являлось оказание материальной помощи учебным заведениям. Уже в первый год своей деятельности Станкевич пожертвовал в пользу уездного училища 200 рублей. Надо сказать, по тем временам это были немалые деньги. За сделанное им пожертвование в октябре 1835 года министр народного просвещения граф С. С. Уваров изъявил ему, а также ряду других смотрителей «свою признательность».
Служба почетным смотрителем не сильно обременяла Станкевича. Инспекторские поездки в училище и школы не были каждодневными, что позволяло ему заниматься самообразованием. В свободное время он продолжает изучать историю, философию.
Занимается он много и серьезно, о чем свидетельствует его послание из Удеревки Неверову: «Я тебе писал уже, кажется, о плане моих занятий: я его не изменил и ему не изменил. Но так как мне не высылают до сих пор атласа из Москвы, то я отложил на время Геродота (прочитав первую книгу) и прочел несколько мелких исторических сочинений Шиллера, которые так живописны, так одушевлены, что я в месяц сделал бы удивительные успехи в истории, если бы Шиллер вздумал сам изложить ее всю. Прочел я «Систему трансцендентального идеализма», понял целое ее строение, тем более, что оно было мне наперед довольно известно, но плохо понимаю «цемент», которым связаны различные части этого здания, и теперь разбираю его понемногу. Не смейся! — это одушевляет меня к другим трудам, ибо только целое, только имеющее цель может манить меня. Например, если бы я не читал «Практической философии» Шеллинга, я бы никогда не принялся с такой охотой за историю, как примусь за нее теперь. Прошло время, когда блестящая мысль была для меня истинною, но потребность веры становится сильнее и сильнее, а постепенное воспитание человечества есть одно из сладчайших моих верований. И как отрадно видеть его в согласии с бытием природы, с сущностью человеческого знания, человеческой воли! Только — или я худо понимаю Шеллинга, или мысли его о человеке оскорбительны! Полагая, что натуральное влечение одного человека (эгоизм) ограничивает свободу другого, он говорит, что прогрессивность в истории есть улучшение общественных отношений (законов), т. е. улучшение средств противодействовать эгоизму, уравновешивание эгоизмов через действие и противодействие. Он исключает из истории науки и искусства и допускает только по степени их влияния (больше вредного, по его мнению) направление. Мне больше по сердцу мысль Гизо — представить в истории постепенное развитие человека и общества…