Пока ехали по куреню, между юртами айлов выходили люди, в последний раз кланялись своему нойону. За крайними юртами показались колонны войск Есугея. Тысячник Саган, стоявший у ближней сотни, коротко двинул правой рукой, и десять больших барабанов за его спиной забили оглушительно и тревожно, как перед битвой. Есугей приблизился к первой сотне и воины, расчувствовавшиеся при виде своего нойона в последнем облачении, закричали боевой клич:
– Хура-ай!!!
По очереди кричали другие сотни, затем отряды от других тысяч. Под конец уже без порядка гремел многотысячный рев, кричали сотни, кричали мужчины куреня, старики, подростки. Птицы, напуганные страшным, исступленным криком несметной толпы, неведомо зачем собравшейся в таком огромном числе, суетливо размахивая крыльями, улетали прочь, за дальние холмы. Вся степь от края до края, казалось, наполнилась человеческим криком:
– Хурай!!!
Один Есугей оставался бесстрастен среди исходивших в крике людей. Отрешенно глядя перед собой, он медленно ехал по дороге в землю предков, и вид его, неузнаваемый и таинственный, вызывал у толпы страх и благоговение.
Есугей проехал строй своих воинов, и крики понемногу прекратились. Отряды его, один за другим выравниваясь в походные колонны, двинулись вслед за толпой сородичей Есугея и вождей племени. За ними, пристраиваясь сзади, двинулись конные люди из куреня; остальные еще долго стояли толпами, безмолвно провожали глазами последнюю кочевку прославленного воина племени – Есугея-нойона.
Часть третья
I
Молочный месяц подходил к концу. Ночи становились все длиннее, а к рассвету по-осеннему жухлая трава покрывалась белесым инеем. По утрам над Ононом расплывался густой туман, тяжело наползал на курень, и расходился лишь после того, как солнце поднималось на локоть высоты. Добравшись до зенита, солнце ненадолго давало слабую дневную жару и, остывая, спускалось к горам Хэнтэя, оставляя степь в долгой предвечерней прохладе.
По большим и малым озерам собирались неведомо откуда взявшиеся огромные косяки уток и гусей. С оголтелым кряканием селезни и матки сбивали свои выводки в большие стаи, поднимали в воздух и кружили над камышами с утра до вечера. Старики выходили посмотреть на них, обсуждали приметы:
– Слишком жирные на этот раз…
– И летят низко…
– Все изобилие забрали…
– Счастье уносят…
– Значит, зима будет трудная.
А в далеких горах среди темной зеленой тайги небольшими островками желтели принарядившиеся, будто на прощальный пир, березы. Окруженные холодным сумраком дебрей, грустно смотрели они на степь, словно невесты, взятые пришлыми сватами и навсегда увозимые из родного племени.
Борджигинские курени один за другим укочевывали с опустошенных летников вниз по Онону, на новые пастбища, но кияты, обычно начинавшие кочевку среди первых, на этот раз не тронулись с места. Нойоны, отдавая дань покойному Есугею, на общем совете решили до зимы оставаться на старом месте, перегнав на осенние пастбища лишь табуны с айлами пастухов и часть войска для караулов.
Для Оэлун такое решение нойонов было лучшим из всего, что она могла желать в своем положении. Суматоха перекочевки и хлопоты по обживанию нового места, да еще без привычной и надежной опоры Есугея, могли окончательно сбить ее с толку, запутать ей и без того ослабевший от внезапного горя ум. Здесь, на старом месте, Оэлун рассчитывала оправиться от удара, набрать силы для того, чтобы поднимать осиротевших детей.
Она по-прежнему затемно вставала по утрам, будила рабынь и сыновей, сама присматривала за работами в айле. Детей своих, как и раньше, она держала в строгости, подавляя в себе жалость, наказывала за шалости сыромятным ремнем. В айле у нее все шло по старому порядку, ничего не изменилось, будто Есугей не покинул их навсегда, а всего лишь на несколько дней отлучился по своим владениям. Сама она чаще стала впрягаться в работу. Вместе с рабынями она бралась за тяжелую кожемялку, сбивала масло, шила на зиму овчинные штаны и шубы. И, забываясь в трудах, понемногу растрясала тяжесть на сердце, приходила в себя.
Дети по-разному переживали потерю отца. Тэмуджин, прибыв домой вместе с Мэнлигом на восьмой день после похорон, сразу же поехал на могилу и провел там всю ночь. Оэлун, боясь за него, дважды выезжала вместе с Хасаром к могильнику. Издали они видели Тэмуджина, неподвижно сидящего у крохотного костерка и, не смея ему мешать, возвращались домой.
На рассвете Тэмуджин пришел домой с пугающе изменившимся лицом; тяжелый, неподвижный его взгляд стал поразительно похож на отцовский во время его глубоких раздумий. Подавая ему еду, Оэлун с удивлением вглядывалась в него и тут впервые увидела глубокую косую складку, пролегшую у него между бровями – такую же, какая была у Есугея. Сидя на хойморе, на месте отца, Тэмуджин медленно жевал творог, запивая хурунгой – всем видом сам Есугей в ранней молодости.
«Уж не дух ли отца переселился в сына этой ночью? – внезапно подумала она и ужаснулась своей догадке. – Не хочет ли Есугей и сына увести за собой?»
– О чем ты говорил с отцом? – спросила она и, чувствуя, что голос выдал ее беспокойство, пошла напрямик: – Отец тебе сказал что-нибудь?
– Не бойся, мать, – Тэмуджин взглянул на нее и глаза его снова помягчели, блеснули прежним детским теплом. – Я не уйду от вас.
У Оэлун отлегло от сердца, и от радости она не сразу осознала то, что Тэмуджин сам проник в ее мысли и прочитал их, как будто увидел в архи, как это делают шаманы. Позже, когда она опомнилась и до ее сознания дошло это, она с изумлением и страхом оглянулась на него и хотела спросить, как это у него получилось, но тот снова ушел в свои мысли, неподвижно восседая на войлоке, выпрямив спину, с каменным лицом глядел перед собой.
Хасар прятал тоску за своим задиристым нравом, чаще стал заводить драки со сверстниками и всякий раз приходил то с синяком под глазом, то с распухшими губами. И еще он стал часто повторять неведомо где услышанные слова о том, что отец теперь служит ближним нойоном у самого Хабул-хана. Хачиун, глядя на Хасара, тоже бодрился и всюду, где попало, повторял его слова.
Бэктэр после смерти отца внешне ничем не изменился, только чаще стал кривить рот в загадочной усмешке и, по всем приметам, еще больше отдалился от родных. Один лишь Бэлгутэй, казалось, по-настоящему горевал по отцу. Раньше беспечный и разговорчивый, теперь он молча ходил по айлу, подавленно опустив плечи, и отказывался от игр со сверстниками. Он стал мало есть и заметно похудел, чем беспокоил обеих матерей. Боясь, что он заболеет, Сочигэл ругалась и кричала на него, Оэлун уговаривала съесть лишний кусок, подлаживая еду повкуснее.
Тэмугэ, изредка вспоминая про отца, расспрашивал, где он. Ему говорили, что он пасет небесных коней и тот, задрав голову, старательно рассматривал проплывающие облака, пытаясь увидеть на них отца.
Каждый по своему переживал постигшее их горе. Одна лишь годовалая Тэмулун, не понимая еще ничего, весело смеялась, увидев залетевшую в юрту птичку, слепо тыкающуюся в решетчатые стены сумрачного человеческого жилья, ища выхода на волю; плакала, когда Тэмугэ отбирал у нее отваренную утиную ножку и, через малое время забыв про все, беспечно болтала о чем-то на своем детском языке.