Так незаметно – весна, лето, осень, зима – пролетел год. Пятнадцатого января, в годовщину вернисажа, Вероника открыла вторую выставку его картин. И на следующее утро он снова ехал на поезде в Берлин, уже не такой утомленный, как год назад, и уже не такой счастливый. Но счастлив-то он был. Хотя и не считал свою двойную жизнь правильной. Ну нельзя же так жить. Ну нельзя же так поступать с женщинами. Ну нельзя же быть таким отцом своим детям – на полставки и вечно на низком старте. А что он будет делать, если и у Вероники родится ребенок? Она ему ничего не сказала, но он заметил, что она перестала предохраняться. Он твердо решил поговорить с Юттой. Но дома все было как всегда, и он не видел причин теперь, именно теперь говорить о разводе и разъезде. Когда они вечером ужинали за круглым столом, он понял, что не хочет терять семью. Вот его сыновья, немного несобранные, но славные ребята, непосредственные и готовые помочь, дочь, его светлый ангел, и Ютта, сердечная, великодушная, деловитая и по-прежнему привлекательная – он любит их. Почему он должен от них отказаться?
В этот второй год Вероника родила дочь. Он присутствовал при родах, навещал ее, когда пускали, ждал и, заполняя время, рисовал в ее квартире, пока не смог наконец забрать ее и Клару из роддома. Он не был в Берлине две недели, и по прошествии этого времени квартира в Гамбурге стала для него домом. Его вторым домом. Но уже не было так, что в Берлине он дома, а там – живет с другой.
Все становилось напряженнее. Вероника нуждалась в нем. По отношению к нему у нее появился раздражительный, насильственно сдерживаемый тон, который его бесил; она обращалась с ним как с каким-то не совсем равнодушным, но недостаточно надежным и в конечном счете эгоистичным свидетелем происходящего, что он воспринимал как оскорбление.
– Я не знаю, как мне со всем этим справиться, – закричала она ему однажды, – и я не в состоянии еще доказывать, что со мной все легче и эстетичнее, чем с твоей женой.
Потом она заплакала:
– Со мной сейчас тяжело, я знаю. Так бы не было, если бы мы наконец были по-настоящему вместе. Я тебя никогда не торопила, а теперь – тороплю. Ради меня и ради нашей дочери. В первые годы ты ей особенно нужен. У твоих берлинских детей эти первые годы давно уже прошли.
А в берлинском доме наседала Ютта. Они не переставали спать друг с другом, а в месяцы до и после рождения Клары Томас снова был полон желания и страсти, как в прежние времена. И когда они лежали рядом, опустошенные и удовлетворенные, Ютта развивала нью-йоркский проект. Не хочет ли он сам построить мост через Гудзон? Раз в жизни самому поруководить строительством моста? И на эти два-три года строительства моста не переселиться ли им всем в Нью-Йорк? Отправить там детей в школу? Въехать в одну из тех красивых квартир рядом с парком, которые они видели в их последней поездке? Все это Ютта развивала без нажима. Но его двудомное существование ей надоело, и она вела к тому, чтобы оно закончилось. Он это понимал, и его это напрягало.
Осенью ему все это стало уже невмоготу. И он с одним другом школьных и студенческих лет сорвался в многодневный пеший поход в Вогезы. Пестрела листва, солнце еще пригревало, и земля после прошедших дождливых недель источала тяжелый пряный дух. Их маршрут пролегал по горам на старой франко-германской границе. К вечеру они находили какую-нибудь сельскую гостиницу или спускались в деревню. На второй вечер они встретили в гостинице двух девушек-студенток из Германии, одна изучала историю искусств, другая – стоматологию. На третий вечер случай свел их снова. Общение получилось веселым, шумливым, необременительным, и то, что в конце он с медичкой оказался в комнате девушек, после того как его друг увел историчку искусств в комнату, которую он и Томас сняли на двоих, – вышло само собой. Хельга была блондинкой, в ней не было ничего от той нервической тонкости, элегантности и энергии, которые были свойственны и Ютте, и Веронике, но ее щедрое тело и ее безоблачная уверенность в том, что он доставит радость ей и она – ему, были так женственны и так заманчивы, что все его напряги, заботы и решения показались ему ничтожными.
На другой день поход продолжили вчетвером. А к концу следующего дня, когда девушкам уже нужно было возвращаться домой в Кассель, выяснилось, что на зимний семестр они переезжают в Берлин. Хельга дала ему свой адрес. «Нарисуешься?» Он кивнул. И в ноябре, когда все навалилось уже невыносимо, и он уже не мог больше слышать эти предложения Ютты и упреки Вероники и терпеть сладковатый детский запах в Гамбурге и пубертатный шум сыновей в Берлине, и было слишком много работы в бюро, и оставалось слишком мало времени для ателье, и он уже с трудом все это выдерживал и уже не мог выдержать, он позвонил Хельге.
Когда уже от нее он дважды позвонил и дважды сказал, что ему срочно нужно в Лейпциг, она, смеясь, спросила:
– У тебя что, две жены?
4
Без Хельги он бы эту зиму не осилил. Она не много спрашивала и вообще говорила не много, была красивой, была податливой, радовалась ему в постели – и поездкам с ним, и возможности посидеть с ним за столом, и его подаркам. Их отношения были для него таким счастьем, что он ее избаловал. Когда он уже не мог справиться со всем, что на него наваливалось, его спасением была она.
Пока не подошло время экзаменов. Ей нужен был пациент, она обратилась к нему, и отказать в ее просьбе он не мог. Он ожидал особенно болезненных уколов, особенно мучительного сверления, плохих пломб и косых коронок – и ради нее готов был все это принять. Но на деле пришлось принять нечто другое. Не было никаких перекосов, ничего болезненного или мучительного. Напротив, каждый шаг Хельги вначале контролировал ассистент, а потом – если у ассистента были сомнения или если шаг был ответственным или трудным – и старший врач. Томасу ничего не испортили. Даже ожидание ассистента и старшего врача не было скучным. Хельга и еще одна студентка, с которой они ассистировали друг другу, разговаривали и шутили с ним, и когда Хельга наклонялась над ним, он чувствовал ее грудь у своего лица. Но длилось все это нескончаемо. Он проводил в стоматологии много часов, день за днем. Когда его вызывали к девяти, рушился весь утренний график, а если он приходил к двум, то в пять он все еще сидел там и ни на какие переговоры, стройплощадки и заседания не попадал. Ему приходилось переносить деловые встречи на вечер, брать больше работы на уик-энды, и искусно выстроенная конструкция его берлинских и гамбургских часов и дней зашаталась.
Он осознал, на что он подписался – или на что Хельга его подписала, – и хотел с полузаполненными каналами и полуустановленными пломбами и коронками пойти к своему зубному, чтобы через два часа обо всем этом забыть. Он сообщил это Хельге; реакция была холодной и яростной. Если он сейчас так ее подставит, то чтобы и духу его никогда больше у нее не было. И хотя она еще не знает, как отомстит ему за все последствия срыва ее экзамена из-за его дезертирства, но уж она придумает что-нибудь такое, чего он никогда не забудет. Нет, он не хотел срывать ее экзамен, он просто не знал, что его «дезертирство» сорвет его, и он тут же сказал, что готов продолжать участвовать в лечении. И в таком залпе тяжелой артиллерии совсем не было нужды. Но происшествие показало ему, что за манящей женственностью Хельги скрываются жесткость и решительность.