– Ваши глаза… сейчас они голубые. Мне они так нравятся во всех своих цветовых проявлениях.
– Они же близорукие…
– Ну, меня‑то вы хорошо рассмотрели, – улыбнулся Рипли. – И, наверное, что‑то увидели, если решили оставить себе.
– Да, увидела, когда вы стояли голым в корыте, – призналась Олимпия. – Правда, после этого я вообще мало что могла решать.
Рассмеявшись, он поцеловал жену, но не так, как раньше, в карете, с плохо сдерживаемой страстью, а скорее с благодарностью. Разумеется, страсть никуда не делась, но он больше не намерен спешить. У них теперь полно времени и ни от кого не нужно скрываться, дарить наслаждение друг другу украдкой.
Олимпия тоже уловила разницу в поцелуях. Теперь он целовал ее с такой невероятной нежностью, что она вся затрепетала, сердце защемило. Ей хотелось гладить его, касаться ладонями лица, трогать пальчиками губы, по‑мужски твердые, но дарящие такую нежность.
Нет, он вовсе не ручной, как котенок: она видела, как он схватил того мужчину и оторвал от земли, – но умеет быть нежным… с ней, хоть в нем и чувствовалась затаившаяся грозная сила.
Олимпия вспомнила, как смотрел на нее Рипли, когда они приносили друг другу супружеские клятвы: видела его глаза сквозь дымку слез и понимала – если они и совершили нечто недозволенное, то каким‑то чудом это превратилось в самый правильный поступок на свете.
Она поцеловала его в ответ, не переставая удивляться, как поцелуй может быть таким страстным и в то же время нежным, и как прикосновение и вкус его губ заставляют ее переживать бурю самых разных ощущений, будто душа ее смеется и плачет одновременно.
– Оказывается, поцелуй – это гораздо больше, чем я могла предположить, – пролепетала Олимпия, когда он отстранился, пытаясь совладать с головокружением.
– Оказывается, поцелуй – это гораздо больше, чем мог предположить я, – улыбнулся Рипли, – хоть у меня и была… некоторая практика.
– Не сомневаюсь, что это весьма немало.
– Да, но все, что осталось, только для вас, герцогиня, – глядя на нее своими невероятно зелеными, как у сонного волка, глазами, пообещал Рипли. – Каждая дурная затея… каждая дьявольская мысль… – Он понизил голос до шепота. – А что за мысли приходят мне в голову… вы даже не представляете.
Олимпия почувствовала знакомую дрожь от этого вкрадчивого обещающего голоса, и пусть пока не научилась читать мысли мужа, все в ней замерло от предвкушения.
– Полагаю, уже слишком поздно спасаться бегством.
– Действительно поздно!
– Я сама приготовила постель…
– Да‑да! Это гораздо важнее сегодняшней ночью, чем экскурсия по библиотеке. Ее мы прибережем на потом.
Он подал ей руку, и она вложила ладошку в крепкую, с длинными пальцами ладонь. Олимпия сразу почувствовала уверенность и надежность этой руки и осознала, что теперь она как за каменной стеной.
«Как же это хорошо – испытывать желание, чувства и надежду!» – успела она подумать, когда муж повел ее из библиотеки.
Они пошли наверх по великолепной парадной лестнице, поднялись на третий этаж, где располагались их личные покои. И в предвкушении, в бурном водовороте разнообразных чувств меньше всего ей хотелось спасаться бегством.
Рипли дал ей время подготовиться: принять с помощью горничной ванну, произвести другие необходимые манипуляции – так было принято.
Торопить события он не хотел. Она потеряла невинность не так, как следовало бы, пусть он и постарался проявить себя страстным и нежным, сегодня ночью хотел загладить вину.
А еще ему нужно было время, чтобы написать ей письмо. Он уйдет рано утром, когда она еще будет крепко спать. Обычно он царапал свои послания в спешке, ему едва хватало терпения написать хотя бы страницу. Не стал исключением и этот раз: он же не поэт. И вообще, начнешь писать – польются чувства, а ему сейчас меньше всего нужно было выглядеть уязвимым.
Чего ему хотелось больше всего, так это чтобы ничего вообще не понадобилось писать. Как это жестоко и несправедливо, если герцог Рипли, который наконец нашел то, чего ему не хватало всю сознательную жизнь, не успеет этому порадоваться, потому что жизни его придет конец!
Что ж, винить в этом некого – разве что самого себя. Он поступил нечестно – и с Олимпией, и с Эшмонтом.
Кстати об Эшмонте. Рипли вытащил записки, полученные от него и составленные в исключительно учтивых выражениях, как того требовал этикет. За свою жизнь Эшмонт получил и отправил столько подобных посланий, что настрополился писать их, особо не задумываясь. И, сочиняя дуэльный вызов, даже такой сквернослов и разгильдяй не позволял себе опускаться до грубости, не говоря уж об оскорблениях. Подобное не пристало джентльмену, даже одному из «их бесчестий»: это все рано что жульничать в карты… или обесчестить невесту друга.
Поскольку Блэквуд отказался быть секундантом у обоих приятелей, Рипли пришлось просить об одолжении лорда Першора, у которого он в свое время купил не одну прекрасную лошадь и чьему умению хранить тайну вполне доверял. На послание Эшмонта Рипли ответил с равной долей учтивости.
Секунданты обеих сторон уже встретились и попытались уладить дело миром. Попытка потерпела неудачу, как и предполагал Рипли, хотя мог бы принести самые искренние извинения. Но их было недостаточно: публичное оскорбление можно смыть только кровью.
Он сожалел о многом: что подвел друга, что поступил не по чести, что оказался лжецом, – но ни на мгновение не раскаялся в том, что увел у Эшмонта Олимпию. Он бы до конца дней казнил и ненавидел себя, если бы не сделал этого.
Встреча была назначена на завтра, в шесть часов утра. Рипли заранее распорядился насчет дилижанса, который отвезет их с Першором к месту дуэли, предупредил и своего лекаря, чтобы подъехал туда же, – в общем, предусмотрено было все. Осталось только написать письмо, которое, возможно, станет единственным посланием Рипли к своей жене.
Герцог тряхнул головой, освобождаясь от чувств, которые грозили разорвать ему сердце, обмакнул перо в чернильницу и начал:
«Моя дорогая девочка…»
В богатых лондонских домах первый и второй этажи поражали роскошным убранством, выставленным напоказ, а верхние были обставлены куда скромнее, поскольку их видели только члены семьи да слуги. В особняке Рипли все было иначе. Личные покои герцогини занимали почти целое крыло здания и выходили окнами в огромный сад и роскошью ничуть не уступали комнатам для приема гостей. Мебель была хоть и не новая – в основном антикварная и очень ценная, – но содержалась в идеальном порядке: видно было, что о ней заботятся с любовью.
Олимпия тщательно вымылась с помощью горничной Дженкинс, которая переехала из дома Гонерби вместе с хозяйкой, надела тонкую кружевную ночную сорочку и пеньюар.
Дженкинс, как и остальная прислуга, не сомневалась, что бегство подопечной из‑под венца сделает ее изгоем общества. В таком случае горничной тоже предстояло сделать выбор: остаться верной хозяйке или искать новое место, дабы обеспечить собственное будущее. Скандал, который навлекала на себя семья, сказывался и на прислуге. Даже самые преданные из слуг не могли так рисковать. Таково было одно из длинного списка последствий, которые Олимпия не предусмотрела, пускаясь в бега.