Саша побежал домой, весело думая о веселой девице.
* * *
Людмила веселая вернулась домой, улыбаясь и о чем-то забавном мечтая. Сестры ждали ее. Они сидели в столовой за круглым столом, освещенным висячею лампою. На белой скатерти веселою казалась коричневая бутылка с копенгагенскою шери-бренди, и светло поблескивали облипшие складки края у ее горлышка. Ее окружали тарелки с яблоками, орехами и халвою.
Дарья была под хмельком; красная, растрепанная, полуодетая, она громко пела. Людмила услышала уже предпоследний куплет знакомой песенки:
Где делось платье, где свирель!
Нагой нагу влечет на мель.
Страх гонит стыд, стыд гонит страх.
Пастушка вопиет в слезах:
Забудь, что видел ты!
Была и Лариса тут, — нарядная, спокойно-веселая, она ела яблоко, отрезая ножичком по ломтику, и посмеивалась.
— Ну что, — спросила она, — видела?
Дарья примолкла и смотрела на Людмилу. Валерия оперлась на локоток, отставила мизинчик и наклонила голову, подражая улыбкою Ларисе. Но она тоненькая, хрупкая, и улыбка у нее беспокойная. Людмила налила в рюмку вишнево-красный ликер и сказала:
— Глупости! Мальчишка самый настоящий, и пресимпатичный. Глубокий брюнет, глаза блестят, а сам — маленький и невинный.
И вдруг она звонко захохотала. На неe глядючи, и сестры засмеялись.
— А, да что говорить, все это — ерунда Передоновская, — сказала Дарья, махнув рукою, и призадумалась минутку, опершись локтями на стол и склонив голову. — Спеть лучше, — сказала она и запела пронзительно громко.
В ее визгах звучало напряженно-угрюмое одушевление. Если бы мертвеца выпустили из могилы с тем, чтобы он все время пел, так запело бы то навье. А уж сестры давно привыкли к хмельному Дарьину горланью и порою подпевали ей нарочито визгливыми голосами.
— Вот-то развылась, — сказала Людмила, усмехаючись.
Не то, чтобы ей не нравилось, а лучше бы хотелось рассказывать, а чтобы сестры слушали. Дарья сердито крикнула, прервав песню на полуслове:
— Тебе-то что, я ведь тебе не мешаю!
И немедленно снова запела с того же самого места. Лариса ласково сказала:
— Пусть поет.
— Мне мокротно молоденьке, Нигде места не найду, — визгливо пела Дарья, искажая звуки и вставляя слоги, как делают простонародные певцы для пущей трогательности. Выходило, примерно, этак: А-е-ех мне-э ды ма-а-е-кро-оты-на-а ма-а-ла-ае-де-е-ни-ке-е-а-е-эх.
При этом растягивались особенно неприятно те звуки, на которых ударение не падает. Впечатление достигалось в превосходной степени: тоску смертную нагнало бы это пение на свежего слушателя.
О, смертная тоска, оглашающая поля и веси, широкие родные просторы! Тоска, воплощенная в диком галдении, тоска, гнусным пламенем пожирающая живое слово, низводящая когда-то живую песню к безумному вою! О, смертная тоска! О, милая, старая русская песня, или и подлинно ты умираешь?.
Вдруг Дарья вскочила, подбоченилась и принялась выкрикивать веселую частушку, с плясом и прищелкиванием пальцами:
Уходи-т-ка, парень, прочь, —
Я разбойницкая дочь.
Наплевать, что ты пригож, —
Я всажу те в брюхо нож.
Мне не надо мужика, —
Полюблю я босяка.
Дарья пела и плясала, и глаза ее, неподвижные на лице, вращались за ее кружением, подобно кругам мертвой луны. Людмила громко хохотала, и сердце у нее легонько замирало и теснилось, не то от веселой радости, не то от вишнево-сладкой, страшной шери-бренди. Валерия смеялась тихо, стеклянно-звенящим смехом и завистливо смотрела на сестер: ей бы хотелось такого же веселья, но было почему-то невесело: она думала, что она — последняя, «поскребыш», а потому слабая и несчастливая. И она смеялась, точно сейчас заплачет.
Лариса глянула на нее, подмигнула ей, и Валерии вдруг стало весело и забавно. Лариса поднялась, пошевелила плечами, — и в миг все четыре сестры закружились в неистовом радении, внезапно объятые шальною пошавою, горланя за Дарьею глупые слова новых да новых частушек, одна другой нелепее и бойчее. Сестры были молоды, красивы, голоса их звучали звонко и дико — ведьмы на Лысой горе позавидовали бы этому хороводу.
Всю ночь Людмиле снились такие знойные, африканские сны! То грезилось ей, что лежит она в душно-натопленной горнице и одеяло сползает с нее, и обнажает ее горячее тело, — и вот чешуйчатый, кольчатый змей вполз в ее опочивальню и поднимается, ползет по дереву, по ветвям ее нагих, прекрасных ног…
Потом приснилось ей озеро и жаркий летний вечер, под тяжко надвигающимися грозовыми тучами, — и она лежит на берегу, нагая, с золотым гладким венцом на лбу. Пахло теплою застоявшею водою и тиною, и изнывающею от зноя травою, — а по воде, темной и зловеще спокойной, плыл белый лебедь, сильный, царственно-величавый. Он шумно бил по воде крыльями и, громко шипя, приблизился, обнял ее, — стало темно и жутко…
И у змея, и у лебедя наклонилось над Людмилою Сашино лицо, до синевы бледное, с темными загадочно-печальными глазами, — и синевато-черные ресницы, ревниво закрывая их чарующий взор, опускались тяжело, страшно.
Потом приснилась Людмиле великолепная палата с низкими, грузными сводами, — и толпились в ней нагие, сильные, прекрасные отроки, — а краше всех был Саша. Она сидела высоко, и нагие отроки перед нею поочередно бичевали друг друга. И когда положили на пол Сашу, головою к Людмиле, и бичевали его, а он звонко смеялся и плакал, — она хохотала, как иногда хохочут во сне, когда вдруг усиленно забьется сердце, — смеются долго, неудержимо, смехом сомозабвения и смерти…
Утром после всех этих снов Людмила почувствовала, что страстно влюблена в Сашу. Нетерпеливое желание увидеть его охватило Людмилу, — но ей досадно было думать, что она увидит его одетого. Как глупо, что мальчишки не ходят обнаженные! Или хоть босые, как летние уличные мальчишки, на которых Людмила любила смотреть за то, что они ходят босиком, иной раз высоко обнажая ноги.
Точно стыдно иметь тело, — думала Людмила, — что даже мальчишки прячут его.
XV
Володин исправно ходил к Адаменкам на уроки. Мечты его о том, что барышня станет его угощать кофейком, не осуществились. Его каждый раз провожали прямо в покойчик, назначенный для ручного труда. Миша обыкновенно уже стоял в сером холщевом переднике у верстака, приготовив потребное для урока. Все, что Володин приказывал, он исполнял радушно, но без охоты. Чтобы поменьше работать, Миша старался втянуть Володина в разговор. Володин хотел быть добросовестным и не поддавался. Он говорил:
— Вы, Мишенька, извольте сначала делом заняться два часика, а уж потом, если угодно, потолкуем. Тогда — сколько угодно, а теперь — ни-ни, потому что прежде всего дело.
Миша легонько вздыхал и принимался за дело, но по окончании урока у него уже не являлось желания потолковать: он говорил, что некогда, что много задано. Иногда на урок приходила и Надежда посмотреть, как Миша занимается. Миша заметил, — и пользовался этим, — что при ней Володин легче поддается на разговоры. Однако Надежда, как только увидит, что Миша не работает, немедленно замечает ему: