Глава седьмая
В Тель-Авив прилетели в четыре утра. Я ехал в Иерусалим по темному шоссе, освещенному только фарами автомобилей и мотоциклов эскорта. В небе висела луна, багровая, как зерна перезрелого граната.
Иерусалим был также темен, как дорога — ни одного огня. Только когда мы поднялись на холмы Нового города, я увидел вдали два освещенных здания: Цитадель и Храм.
— Что у вас тут происходят? — спросил шофера.
— Электричество экономят. Включают только вечером с девяти до одиннадцати.
Хуже, чем в Риме! И Италия — все же провинция, хоть и привилегированная. А это Иерусалим!
Эммануил встретил меня в той же комнате, где провожал в Париж. За окном разливался рассвет, огненно-красный, как знамя бунта.
— Рад видеть тебя живым. Ты неплохо справился, хотя можно было и лучше.
Я кивнул.
— Спасибо.
Он изменился, он устал. Седина в волосах, бледное лицо, жесты далеко не такие уверенные, как раньше.
— Иди, Пьетрос, отдыхай. Завтра понадобишься.
— Господи! — я решился задать тот вопрос, который поклялся задать еще во Франции. — Почему разрушается мир?
Ни гнева, ни раздражения, которыми так пугал Матвей. Он был совершенно спокоен.
— Потому что шестая печать снята. «И солнце стало мрачно, как власяница, и луна сделалась как кровь».
— Но вам же это невыгодно! Зачем с таким трудом и жертвами собирать Империю, если она должна быть разрушена?
— Апокалипсис, Пьетрос, книга многократно цитируемая, но плохо прочитанная. «Я взглянул, и вот, конь белый, и на нем всадник, имеющий лук, и дан был ему венец; и вышел он как победоносный, и чтобы победить». Как думаешь, кто это?
— Не помню.
— Ангел, если выполняет божью волю. А печати снимает сам Христос, если ты помнишь. «Лев от колена Иудина, корень Давидов». В другом месте «ангелом божиим» назван сам Вседержитель. Помнишь Иакова, который сражался с Богом и был наречен «Израилем»?
— Ты не ответил на мой вопрос.
— «Ты?» А, впрочем, почему бы нет. Разве «вы» говорят Богу? Да, я не хочу разрушения мира. Я делаю все, чтобы сохранить его. Да ты и сам не слепой, ты же видишь. Но я не хозяин в этом дворце, имя которому Мироздание. Хозяин куда более жесток.
Я онемел. Неужели он, наконец, признается? Прямо назовет себя?
— Да, Пьетрос. Я тот Ангел, который был лучшим из Божьих творений, Носитель Света, Ангел утренней звезды. Точнее его сын, еще точнее: полное воплощение.
Он улыбнулся и посмотрел мне в глаза. И в эту улыбку и этот взгляд можно было упасть и раствориться. Я отступил на шаг.
— Ты уйдешь, Пьетрос. Я знал, что ты бросишь меня именно сейчас, когда я проигрываю. Когда построенное мною здание на грани разрушения, а все замыслы мои терпят крах. Ты же давно догадался. Еще в Китае, я же помню. А может быть и раньше. Что же ты не ушел, когда Империя расширялась, а я одерживал одну победу за другой?
— Я не был уверен.
— Самооправдание, Пьетрос. Самооправдание и больше ничего!
Он понял вверх палец, длинный указующий перст, как у Иоанна Крестителя на картине Леонардо. И также улыбнулся. Таинственно, страшно, чарующе.
— Он тебе этого не зачтет.
— Ты солгал.
— Что я Бог? Почти нет. Люцифер равен своему создателю. Он слишком много вложил в меня. Слишком много себя.
— Не равен. Ты же не хозяин дворца.
— Уходишь, Пьетрос, уходи. Я никого не держу насильно. Мне служат только за совесть, а не за страх. За страх меня проклинают.
«Отойди от меня, Сатана!» Я не мог этого сказать, язык не поворачивался. Наверное, потому, что я не был святым. Куда там? Перспектива погибнуть вместе с ним вдруг показалась мне притягательной и прекрасной.
И слово «прости» уже зрело на моих губах и колени подгибались, чтобы пасть перед ним и кричать, что я остаюсь, что вовсе и не хотел уходить, с чего он взял. Что буду сражаться с ним бок о бок, до конца, даже если от мира останется один камень, на котором мы сможем встать.
Я набрал в грудь побольше воздуха. Нет! Надо уйти к себе и все спокойно обдумать. И решить самому, не под влиянием впечатления. Подальше от этих глаз и этой улыбки.
— Ты зашел слишком далеко, Пьетрос, и потому я тебя отпускаю. С той стороны тебя никто не ждет.
— Я подумаю…
— Постой! Прежде, чем уйдешь, поговори с Марком. Ему есть, что тебе рассказать.
В моих комнатах все было по-прежнему, также как полгода назад. Даже убрались перед моим приходом — чисто. Я просидел за кофе до полудня: было мучительно трудно принять решение. Остаться — отчаяние обреченного, уйти — отчаяние идиота.
Марк… Он не встретил меня. Да и я хорош: до сих пор даже не позвонил. Мы не виделись с февраля и почти не общались. В водовороте французских и итальянских событий мне было не до звонков в Иерусалим. Иногда писал ему по интеррету, но Марк не любил подробно отвечать на письма: две-три строчки из дружеского долга.
Я поднял трубку.
— Марк, привет! Я в Иерусалиме.
— Уже знаю, — как-то глухо и холодновато. — Заходи.
Дверь не была заперта. Марк стоял спиной ко мне и, казалось, смотрел в окно. Я закрыл дверь, и он резко повернулся. В левой руке у него был шприц. Почему в левой? Марк правша. Куда он кололся? Рубашка с длинными рукавами. Все закрыто.
— Марк, ты обещал бросить.
— Это не так-то просто.
— Эммануил знает?
— От него не скроешь.
— И ничего не делает?
— Делает, но меня это не устраивает.
— Это как?
— Помнишь смерть Илии?
— Еще бы!
— Теперь это регулярно. Вместо наркотика — кровь бессмертных. Не хочу! Нажрался!
— Ты знаешь, кто такой Эммануил?
Марк усмехнулся.
— Знаю.
— Давно?
— С полной уверенностью где-то полгода. Впервые заподозрил еще в Риме.
— И что ты намерен делать?
— Уйти сейчас бесчестно.
Я вздохнул, от Марка трудно было ожидать другого ответа.
— Иди сюда! — позвал он.
Мы были в кабинете Марка. Письменный стол с компьютером и телефонами, на одной стене карта мира, на другой щит с двумя скрещенными мечами: одним европейским и вторым явно восточного происхождения.
Марк взялся за рукоять восточного меча и слегка повернул. Щит отъехал в сторону. В стену был вмонтирован небольшой сейф.
— Так, Петр, запомнил? Катана. Слегка повернуть по часовой стрелке. Катану от рыцарского меча отличишь?