Керенский встречает казачий полк, прибывший с фронта
Впоследствии, когда Керенский убедился, что я не питаю никаких личных замыслов, он изменил свое отношение. Это выразилось не только в сделанных мне предложениях занять министерский пост, но и во всем характере личного обращения. Наконец, в самое последнее время Керенский пытался через меня влиять на партию Народной свободы и получить ее поддержку в Совете Российской республики
[62]. Об этом я скажу ниже.
После всего сказанного, едва ли кто заподозрит меня в пристрастии, если я все-таки не могу присоединиться к тому потоку хулы и анафематствования, которым теперь сопровождается всякое упоминание имени Керенского.
Я не стану отрицать, что он сыграл поистине роковую роль в истории русской революции, но произошло это потому, что бездарная, бессознательная бунтарская стихия случайно вознесла на неподходящую высоту недостаточно сильную личность. Худшее, что можно сказать о Керенском, касается оценки основных свойств его ума и характера. Но о нем можно повторить те слова, которые он недавно — с таким изумительным отсутствием нравственного чутья и элементарного такта — произнес по адресу Корнилова. «По-своему» он любил родину, — он в самом деле горел революционным пафосом, — и бывали случаи, когда из-под маски актера пробивалось подлинное чувство. Вспомним его речь о взбунтовавшихся рабах, его вопль отчаяния, когда он почуял ту пропасть, в которую влечет Россию разнузданная демагогия. Конечно, здесь не чувствовалось ни подлинной силы, ни ясных велений разума, но был какой-то искренний, хотя и бесплодный порыв.
Керенский был в плену у своих бездарных друзей, у своего прошлого. Он органически не мог действовать прямо и смело, и, при всем его самомнении и самолюбии, у него не было той спокойной и непреклонной уверенности, которая свойственна действительно сильным людям. «Героического» в смысле Карлейля
[63] в нем не было решительно ничего. Самое черное пятно в его кратковременной карьере — это история его отношений с Корниловым, но о ней я говорить не буду, так как знаю о ней только то, что общеизвестно.
К Керенскому мне придется еще не раз вернуться на протяжении моего рассказа. Покамест ограничиваюсь написанным и перехожу к другому лицу, на которого вся Россия возлагала такие колоссальные ожидания и которых он не оправдал.
Я знал князя Г. Е. Львова со времени Первой думы. Хотя он числился в рядах Партии народной свободы, но я не помню, чтобы он принимал сколько-нибудь деятельное участие в партийной жизни, в заседаниях фракции или ЦК. Думаю, я не погрешу против истины, если скажу, что у него была репутация чистейшего и порядочнейшего человека, но не выдающейся политической силы.
Он, после роспуска Первой думы, также был в Выборге, но не принимал участия в совещаниях и не подписал воззвания
[64]. Помню, он остановился в тех же номерах, в которых жил я и Д. Д. Протопопов, и тотчас по приезде заболел и так и не выходил из номера до отъезда из Выборга. Протопопов приписывал болезнь тому волнению, в котором он находился. Подобно многим из нас, он в душе не сочувствовал воззванию, не верил в него, считал его ошибкой, но сознавал свое бессилие воспрепятствовать ему, не имея никакого приемлемого и яркого плана действий. Помню его бледное, расстроенное лицо, его беспомощную фигуру. С тех пор я его 11 лет не встречал.
Как и все, я считал его отличным организатором, возлагал большие упования на его огромную популярность в земской России и в армии. Выше я уже упомянул о впечатлении, произведенном на меня первой встречей с князем Львовым в Таврическом дворце, в день конструирования Временного правительства. Я бы сказал, что это впечатление было пророческое. Правда, в ближайшие дни князь Львов внешне преобразился, загорелся какой-то лихорадочной энергией и, как мне казалось, — по крайней мере в первое время — какой-то верой в возможность устроить Россию.
Задача министра-председателя в первом Временном правительстве была действительно очень трудна. Она требовала величайшего такта, умения подчинять себе людей, объединять их, руководить ими. И прежде всего она требовала строго определенного, систематически осуществляемого плана. В первые дни после переворота авторитет Временного правительства и самого Львова стоял очень высоко. Надо было воспользоваться этим обстоятельством, прежде всего для укрепления и усиления власти. Надо было понять, что все разлагающие силы наготове начать свою разрушительную работу, пользуясь тем колоссальным переворотом в психологии масс, которым не мог не сопровождаться политический переворот, так совершенный и так развернувшийся. Надо было уметь найти энергичных и авторитетных сотрудников и либо самому отдаться всецело министерству внутренних дел, либо — раз оказывалось невозможным по-настоящему совмещать обязанности министра внутренних дел с ролью премьера — найти для первой должности настоящего заместителя.
Я не хочу сказать ничего пренебрежительного, а тем паче дурного о Д. М. Щепкине
[65] или о князе С. Д. Урусове
[66], но я думаю, что от них трудно было ожидать того, чего не мог дать сам князь Львов. Щепкин — добросовестнейший и трудолюбивейший работник, прекрасный человек, полный энергии. Но он не мог импонировать ни опытом, ни общественным авторитетом, ни личной своей индивидуальностью — сам это прекрасно сознавал и в самостоятельных действиях был парализован этим сознанием. Князь Урусов, видимо, совершенно растерялся в новой обстановке, плохо ориентировался, чувствовал себя совершенно не на месте. Как-никак вся его бюрократическая карьера протекла в условиях, радикально противоположных тем, в которых он очутился. И он прошел какой-то бледной тенью, тоже одушевленной самыми лучшими намерениями, но бессильный их осуществить. И он смог бы быть помощником и исполнителем, но нельзя было от него ожидать решимости, инициативы, творчества.