Но и помимо того, разве, если сравнить последовательные декларации Вильсона
[113], ту, например, которая доказывала, что настоящая война должна окончиться без того, чтобы кто-нибудь победил, с теми, которые инсценировали и сопровождали объявление войны Америкой, разве в них нет явных противоречий? Думать, что простая правительственная декларация, не имеющая договорного характера, связывает все последующие правительства, — разумеется, нельзя. Но и то правительство, которое выпустило данную декларацию, связано ею лишь постольку, поскольку она заключает в себе известные непреложные принципы правительственной политики.
Уже давным-давно доказано, что такого «принципа» — «без аннексий и контрибуций» — выставить было нельзя, что этот принцип двусмысленный и практически не дающий никакого разрешения ряду вопросов. Недаром последующая терминология выработала выражение «дезаннексия». Превращение Дарданелл и Босфора в русский канал, разумеется, трудно было бы совместить со строгим толкованием слов декларации. Но если бы наступили те обстоятельства, при которых стало бы возможным такое превращение, кто бы помнил слова этой декларации и кто бы решился ими аргументировать против России?
Другое дело, если бы русское правительство expressis verbis
[114] отказалось от тех возможных выгод, которые были ей обеспечены международными договорами, и заявило бы этот отказ другим договаривающимся сторонам. Но этого не было — да и не могло быть сделано Милюковым. Сам он на партийном съезде, последовавшем за его отставкой, вполне искренно и очень убедительно утверждал и доказывал, что он ничего не уступил конкретного и ни в чем не повредил интересам России.
Но, с другой стороны, трудно отрицать, что во всей этой позиции было что-то искусственное. Искусственность эта заключалась, впрочем, не в том или другом толковании отдельных выражений декларации, а в том, что, по существу, была пропасть между отношением к войне и ее задачам Милюкова и тех социалистических групп, которые влияли на Керенского. Я помню случай, когда эта искусственность была как-то особенно подчеркнута, особенно болезненно воспринята. Это произошло несколько дней спустя после приема Временным правительством делегации французских и английских социалистов. Речь Милюкова была всецело выражена в свойственных ему тонах и по сущности своей соответствовала традициям русской иностранной политики во время войны. После Милюкова говорил Керенский. Он говорил по-русски, причем Милюков переводил его речь на английский язык (а один из французов — с английского на французский). И вот здесь, действительно, ощущалось разительное противоречие — противоречие в самом духе, в самой отправной точке зрения.
Здесь стало ясно, что в самом Временном правительстве есть два враждебных друг другу основных течения. И было несомненно, что рано или поздно — скорее рано, чем поздно, — искусственная комбинация Керенский— Милюков должна будет разрушиться. И вот здесь я и нахожу ответ на поставленный мною выше вопрос — не было ли бы лучше, если бы Милюков еще раньше декларации 28 марта
[115] поставил ультиматум и ушел бы из Временного правительства, не дожидаясь событий 20–23 апреля
[116] — выступления войск, вызванного нотой министра иностранных дел от 18 апреля
[117]? Я думаю, что по тем же соображениям, по которым Милюкову следовало идти в состав Временного правительства, ему следовало в нем оставаться, борясь до конца, в интересах того дела, которому он служил.
Революция с самого начала создавала компромиссы, искусственные сочетания. Компромиссным было отношение Временного правительства к Совету рабочих и солдатских депутатов, компромиссом было и существование в кабинете двух лиц, радикально неспособных идти рука об руку, — Керенского и Милюкова. Эти компромиссы оказались гнилыми и не остановили катастрофического хода русской революции. Но они, при данных условиях, были неизбежны, — отказаться от них для нас, кадетов, означало бы стать на точку зрения «чем хуже, тем лучше», или, во всяком случае, умыть руки. Тем горше сознавали бы мы свою ответственность за дальнейшие события.
В том, что до сих пор мною сказано о роли Милюкова во Временном правительстве, я касался только той стороны этой роли, которая связана была с международной политикой. Надо сказать, что в моей памяти, по крайней мере, это остается и наиболее яркой стороной. Я не помню, чтобы Милюков ставил ребром какие-нибудь вопросы внутренней политики, чтобы он требовал каких-нибудь решительных мер. По-видимому, он все-таки полагался больше, чем следовало, и на государственный инстинкт русского народа, и на здравое понимание им своих интересов. Он не понимал, не хотел понимать и не мирился с тем, что трехлетняя война осталась чужда русскому народу, что он ведет ее нехотя, из-под палки, не понимая ни значения ее, ни целей, — что он ею утомлен и что в том восторженном сочувствии, с которым была встречена революция, сказалась надежда, что она приведет к скорому окончанию войны. Он не знал, какую благодарную почву найдут в русской армии те ядовитые семена, которые с первых же дней стали открыто в ней сеять безответственные агитаторы. Потому он не проявил решительного, ультимативного противодействия допущению в пределы России пассажиров знаменитого запломбированного вагона.
Надо сказать, что по отношению к этим пассажирам у Временного правительства были самые глубокие иллюзии. Думали, что уже сам по себе факт «импорта» Ленина и Когерманцами должен будет абсолютно дискредитировать их в глазах общественного мнения и воспрепятствовать какому бы то ни было успеху их проповеди. И действительно, на разных митингах эта тема о «запломбированном вагоне» всегда имела большой успех. Но это не помешало развитию путем «Правды», «Окопной правды» и ряда других анархических листков самой бешеной и самой разрушительной пропаганды.
Временное правительство было связано своими декларациями о свободе слова, всей своей идеологией. Оно смотрело на газетную пропаганду совершенно пассивно. Отчасти в этой пассивности сказывалось тоже сознание своего бессилия, которое помешало Временному правительству принять решительные меры против таких явлений прямо уголовного характера, как захват особняка Кшесинской и устройство из него цитадели и публичной кафедры самого разнузданного большевизма.