Первые депутации производили и на Временное правительство и на самих депутатов сильное впечатление. Казалось, что устанавливается какая-то духовная связь с армией и что можно будет удержать или даже воссоздать крепкую и стойкую военную силу. Но это только казалось. Прибывавшие с фронта депутации вступали в контакт не только с правительством, но и с Советом депутатов. Правительство ограничивалось тем, что принимало их в залах Мариинского дворца, выслушивало, отвечало, депутации кричали ему «ура» — и уходили в Таврический дворец, где им прежде всего внушали убеждение в величии и всемогуществе Совета рабочих депутатов и его Исполнительного комитета и где всевозможные безответственные люди занимались демагогической и анархической пропагандой. Эту же пропаганду они встречали везде — на уличных митингах, в казармах, — они входили в соприкосновение с разнузданными и развращенными элементами петербургского гарнизона, гордящимися тем, что «мы сделали революцию», и сами развращались. В результате паломничество депутаций от армий в Петербург сделалось средством заражения и разложения войск, а не их оздоровления.
Когда в середине апреля генерал Алексеев приехал в Петербург и в заседаниях Временного правительства (собиравшегося по случаю болезни А. И. Гучкова на его квартире) обрисовывал настроение в армии, я хорошо припоминаю, какое чувство жути и безнадежности меня охватывало. Вывод был совершенно ясен. Несмотря на все оговорки, приходилось уже тогда констатировать, что революция нанесла страшнейший удар нашей военной силе, что ее разложение идет колоссальными шагами, что командование бессильно.
Обнаружилось в командном составе два течения, два типа людей. Одни очень скоро поняли, что они могут удержаться на своих местах только безудержным потаканием революционизированных солдат, заискиванием, утрированием новых «товарищеских» отношений, — попросту говоря, подличанием перед солдатами. Эти лица, конечно, только способствовали разрушению дисциплины, утрате сознания воинского долга — вообще, гибели армии. Другие не хотели мириться с новыми порядками и новым духом, пытались им противодействовать, проявить власть, — и либо попадали в трагические истории, либо оказывались неудобными в глазах более высокого начальства и были смещаемы со своих должностей. Таким образом, лучшие, наиболее сильные, наиболее добросовестные элементы исчезали, а оставалась либо жалкая дрянь, либо особенно ловкие люди, умевшие балансировать между двумя крайностями.
В моих бумагах хранится несколько писем, в то время и позже мною полученных от графа Н. Н. Игнатьева, человека, прослужившего всю свою жизнь на военной службе, командовавшего во время войны Преображенским полком, — настоящего офицера, и притом очень неглупого, вдумчивого и серьезного человека… Эти его письма произвели на меня большое впечатление. Они подтвердили мои худшие догадки. Сейчас их у меня нет под рукой, и я не могу проверить даты, но мне помнится, что очень скоро в этих письмах зазвучала такая нота: надо отдать себе ясный отчет в том, что война кончена, что мы больше воевать не можем и не будем, потому что армия стихийно не хочет воевать. Умные люди должны придумать способ ликвидировать войну безболезненно, иначе произойдет катастрофа… Я показал одно из писем Гучкову. Он его прочел и вернул мне, сказав при этом, что он получает такие письма массами. «Что же вы думаете по этому поводу?» — спросил я. Он только пожал плечами и ответил что-то вроде того, что приходится надеяться на чудо. Но чуда не произошло, процесс пошел естественным и необходимым путем и привел к естественному и необходимому концу.
Большевистский переворот
(Октябрь 1917 года)
В одном из мартовских заседаний Временного правительства, в перерыве, во время продолжавшегося разговора на тему о все развивающейся большевистской пропаганде, Керенский заявил — по обыкновению истерически похохатывая: «А вот погодите, сам Ленин едет… Вот когда начнется по-настоящему!» По этому поводу произошел краткий обмен мнениями между министрами. Уже было известно, что Ленин и его друзья собираются прибегнуть к услугам Германии для того, чтобы пробраться из Швейцарии в Россию. Было также известно, что Германия как будто идет этому навстречу, хорошо учитывая результаты. Если не ошибаюсь, Милюков (да, именно он!) заметил: «Господа, неужели мы их впустим при таких условиях?» Но на это довольно единодушно отвечали, что формальных оснований воспрепятствовать въезду Ленина не имеется, что, наоборот, Ленин имеет право вернуться, так как он амнистирован, — что способ, к которому он прибегает для совершения путешествия, не является формально преступным. К этому прибавляли — уже с точки зрения политической целесообразности подходя к вопросу, что самый факт обращения к услугам Германии в такой мере подорвет авторитет Ленина, что его не придется бояться. В общем, все смотрели довольно поверхностно на опасности, связанные с приездом вождя большевизма. Этим был дан основной тон. Связанное своими провозглашениями свобод, само беспрерывно митингуя, Временное правительство не считало возможным противодействовать хотя бы самой необузданной и разрушительной пропаганде, устной и в печати.
В газетах того времени нашло себе отражение то странное и неожиданное впечатление, которое произвели приезд Ленина и его первые выступления. Даже Стеклов-Нахамкес нашел нужным заявить, что Ленин, по-видимому, потерял контакт с русской действительностью. «Правда» не сразу сумела подняться до уровня своего идейного вождя. В Исполнительном комитете первоначальное смущение скоро перешло в определенную враждебность.
Но колоссальную настойчивость и самоуверенность Ленина нельзя было, конечно, победить так просто. Все последующее показало, до какой степени ясно, даже в деталях, был продуман план. Он немедленно, шаг за шагом, начал осуществляться, причем главным рычагом было утомление армии войною и начавшееся на фронте, под прямым влиянием Петербургского переворота, быстрое, — можно сказать, катастрофическое, — разложение.
По своим воспоминаниям, мне приходится констатировать, что Временное правительство с изумительной пассивностью относилось к этой гибельной работе. О Ленине почти никогда не говорили. Помню, Керенский уже в апреле, через некоторое время после приезда Ленина, как-то сказал, что он хочет побывать у Ленина и побеседовать с ним, и в ответ на недоуменные вопросы пояснил, что «ведь он живет в совершенно изолированной атмосфере, он ничего не знает, видит все чрез очки своего фанатизма, около него нет никого, кто бы хоть сколько-нибудь помог ему ориентироваться в том, что происходит».
Визит, сколько мне известно, не состоялся. Не знаю, отклонил ли его Ленин, или Керенский сам отказался от своего намерения. Затем, как я уже, кажется, отмечал, неоднократно возникали во Временном правительстве разговоры по поводу безобразий, творившихся с домом Кшесинской, — частной собственностью, захваченной явно насильственным способом и ежедневно подвергавшейся порче и разрушению. Но дальше разговоров дело не шло. Когда поверенный Кшесинской возбудил у мирового судьи иск о выселении организаций, произвольно завладевших особняком, Керенский с удовольствием указывал, что вот наконец вступили на правильный путь. Но когда его спросили, каким же образом будет приведено в исполнение решение мирового судьи, он ответил, что это его не касается, что это — дело администрации, исполнительной власти, Министерства внутренних дел, — каковое министерство в то время находилось в нетях. Как известно, в конце концов удалось выселить большевиков, но дело уже было сделано, — они вполне и до конца использовали свою площадную трибуну.