Сиверс вновь взялся за нож и вилку, но его руки дрожали от волнения, и серебро звенело о фарфор. Понятовский пошел на попятный двор:
— Несомненно, всё, что он сделал на Гродненском сейме, причинило мне сильнейшее горе, но я всегда видел, что он сам первый был сильно огорчен приказаниями, которые был обязан исполнять.
Павел принялся его расспрашивать о беспорядках в Варшаве, особенно о том апрельском дне, когда гвардия покинула своего короля и примкнула к повстанцам.
— Вы в самом деле перенесли жестокие страдания, — заключил он.
Понятовский ободрился.
— Особенно в отношении моей чести! Вот чем объясняется необходимость напечатать ответ на все клеветы против меня — я уже говорил об этом вашему величеству.
Это была больная для него тема. Потоки злословия лились на него всю жизнь, но раньше он мог им что-то противопоставить, переубеждая знавших его лично, опровергая ложь в печати и в приватной переписке. Но что он может сделать теперь, из своей золотой клетки, чтобы помешать очернить его образ и в таком, искаженном виде оставить в памяти потомков? Клеветники дошли до того, что усомнились в законности его рождения! Когда он открылся в этом Павлу, тот посоветовал: «Плюньте на это, как я». Какое тут может быть сравнение! Речь идет вовсе не о его спокойствии, как утверждает император, а именно о чести! Станислав Август уполномочил своего секретаря Вольского опровергать все памфлеты, однако напечатать эти возражения ему не разрешили ни в Галиции, ни в Пруссии, ни даже в Вильне! Осмотрительный Репнин, как обычно, пошел извилистым путем царедворца: обратился за советом к фрейлине Нелидовой, многолетней платонической пассии государя, и получил ответ, что император не возражает против печатания опровержений, но только если они прежде будут подвергнуты цензуре. Павел находил неприличным печатать в России слишком резкие суждения о событиях, затрагивавших память его матери. Репнин предложил назначить цензором виленского губернатора Якова Булгакова, разумевшего по-польски; государь сделал цензором князя Безбородко, тоже знавшего польский язык, но при этом еще раз предупредил короля: «Не делайте этого; вы навлечете на себя ответы еще более резкие, и это падет отчасти на меня за то, что я разрешил печатание». Сейчас ему не хотелось возобновлять этот спор, да еще и за общим столом.
— Нынешний век настолько испорчен, что творящие зло даже не прячутся, а напротив — сбрасывают покрывало и гордятся своей злобой, — изрек Павел философски.
— Действительно, мне приходится лишь удивляться злобе людей, которые жестоко клевещут на меня теперь, когда более не могут рассчитывать на какую-либо выгоду для себя, — упрямо сказал Станислав Август.
Император перевел разговор на внешнюю политику — на войну и французов.
— Я сделал так, что все воюющие будут вынуждены под конец примириться, — сообщил он с загадочным видом.
— И где же будет конгресс? — поинтересовался король.
— Его не будет, так как французы его не хотят, а каждый заключит мир отдельно. Знаете ли вы, что французы всех обманывают?
— Следовательно, мира не будет.
— Я очень боюсь такого исхода. А что вы думаете — какой будет конец всему этому?
— Когда не останется никого, кто мог бы сопротивляться им, поневоле обратятся к апостолу Павлу.
Урсула Мнишек и Станислав Понятовский разом устремили взгляд на дядюшку: «какой тонкий комплимент! — какая грубая лесть!»; император же сделал вид, что не понял:
— Того, историю которого я читал, уже нет на свете.
— А тот, кому он завещал свое имя, еще на этом свете, — гнул свое король.
— Но кто и когда его призовет?
— Тот или те, кому французы нанесут всего более вреда.
Павел заговорил о «нерве войны»: он за то, чтобы поднять цену металлов, однако надо же и оставить некоторое количество ассигнаций для облегчения циркуляции… Сотрапезники потупились: уже сейчас было ясно, что денежная реформа, затеянная императором, зайдет в тупик; ассигнации, которых он прежде сжег на несколько миллионов, теперь снова начали печатать, а денег для их выкупа в казне не хватало. Понятовский же дрожащим от волнения голосом сказал, что его величество произвел громадное впечатление на всю Европу, заменив на червонцах свой портрет строкой из Псалма: «Не нам, не нам, а имени твоему». Как это по-рыцарски! По-христиански! Павел был польщен: поместить на монетах девиз ордена тамплиеров казалось ему очень удачной идеей. Заметив, однако, что все заскучали, он свернул на более легкие темы, и скоро за столом оживленно обсуждали диковинные предсказания, чудесные случаи и любовные похождения.
***
На площади шел развод караулов. Алексей хотел уже проехать мимо, как вдруг его внимание привлекла странная фигурка в темно-зеленом долгополом мундире, со шпагой на боку, в ботфортах, парике и двурогой шляпе с белым плюмажем. Сопровождаемый офицером, человек шествовал вдоль шеренги драгун, стоявших навытяжку, останавливаясь возле каждого и делая замечания, которые встречали дружным смехом. Если бы Алексей не знал наверное, что государь сейчас в Гатчине, он бы принял этого… да кто же он, в самом деле? Надо будет спросить у брата.
До Смоляничей оставалось верст тридцать по дурному проселочному тракту. Ермолов велел вознице погонять, а сам откинулся на спинку сиденья и смотрел по сторонам. Как давно он здесь не был, уж и не помнит ничего! Да и немудрено: обычная сельская глушь, узкая извилистая речка Руфа с заросшими травой берегами без отмелей, скошенный луг с кривобокими стогами, рощица, возле которой пасутся несколько коровенок под присмотром мальчишки-пастуха, бабы в поле жнут и вяжут снопы… Одна распрямилась и посмотрела ему вслед из-под ладони. Вот и само сельцо: мельница, полтора десятка крестьянских дворов, ограда господского сада… Теперь он вспомнил: там дальше должны быть еще два пруда, где водятся караси и вьюны. Каменная арка ворот; шесть маленьких пушечек — трофей, который он прислал сюда из Праги. Бричка остановилась у крыльца, и Александр Каховский тотчас вышел встречать брата — увидел из окна.
Они обнялись и троекратно расцеловались. Александр распорядился покормить кучера в людской, а брата повел в дом — он, наверное, хочет умыться с дороги? Да и баньку можно сегодня вытопить, отчего ж! Обед сейчас подадут, только его и ждали.
За обедом разговор прыгал с одного на другое: со здоровья родителей и общих знакомых на последние новости в Москве и Орле. Александр сыпал вопросами, спохватывался, что не дает брату поесть, а кушанье стынет; Алексей брался за еду, потом, что-то вспомнив, начинал говорить с набитым ртом; обоим было весело. Наконец, ему на память пришел вахтпарад в Поречье:
— Саша, я тут видел на разводе какое-то чучело — ну вылитый государь…
— А, Ерофеич! — рассмеялся Каховский. — Его Тараканов привез в Смоленск, а Дехтерев обучил всяким штукам.
— Да кто же он?
— Крестьянин, Никифор, кажется, по фамилии Медведевский. Все зовут его Ерофеич. Артист! Наш Бутов Гатчинский.