Наверное, поэтому мне так больно потом было. Еле дышать могла. Задыхалась. Поднималась по лестнице и воздух ртом глотала. Вообще не помню, как до дома добралась. Руки дрожали. Голова кружилась. В дверь ключом не могла попасть. Соседки открыли, говорили потом, что я была бледная как смерть. Опять собирались меня в больницу отправлять. Отпоили кое-как лекарствами, уложили в кровать. Я лежу, а меня трясет. Мерзну, никак согреться не могу. Соседки уже и окна закрыли, и обогреватель включили, и одеялом меня лишним укрыли, а я трясусь вся. Холод тот не снаружи был – внутри измораживал. Сначала потихоньку, не сильно, только ноги и руки, а потом до самого сердца добрался. Внутри все ледяным стало, и больно так, будто острыми сосульками меня протыкали. Теми, что с крыши нашего дома свисали. Я все боялась, что одна оторвется и мне на голову упадет или на коляску, в которой Надюша спит. Я все время шла, задрав голову. Боялась этих здоровенных сосулек.
И вдруг они все на меня упали, проткнули насквозь.
Мужики из общежития мне записку от Володи передали. Он написал, что с дочерью видеться не будет, у него теперь новая семья, в которой скоро родится ребенок. А Надя, как и я, – в прошлом. Обещал платить мне больше, чем алименты, с условием, чтобы я ему не писала, не беспокоила. Забыла о нем. И чтобы про дочь ему не напоминала, не шантажировала ребенком. А если еще раз так сделаю, то денег лишних он мне не пришлет. Мол, новая семья для него дороже всего на свете, и он сделал свой выбор. И если моя мать попробует испортить ему жизнь или навредить его новой семье, то тесть включит связи – и мне, и матери работать в городе не дадут.
Я прочла записку, едва выйдя за ворота завода. Думала, Володя меня похвалит за экономию, за то, что о Надюше забочусь. Я читала и не понимала, что написано. Села прямо у ворот и все перечитывала его записку. Откуда он такие слова-то взял? Шантажировать? Да не знал Володя, что это такое! Неужели мою предыдущую записку кому показал, а ответ под диктовку написал? Но зачем? Я ведь наоборот! Не хотела, чтобы ему плохо было! Я же как лучше хотела!
Только тогда до меня дошло наконец, что он от дочери родной отказался. И что больше не хочет ее ни видеть, ни слышать. Дал понять, что у Надюши нет отца. Зачем он с ней так? Дите-то в чем виновато? Я ж ничего не просила, хотела, чтоб Надюша хоть иногда отца видела, знала, что он существует. Больше ничего. Разве так можно? Мы же живые! Не игрушки какие: старая надоела, скоро новая появится. Вот в нее и буду играть. Новый ребенок на подходе, получается, от старого можно уже отказаться? Если бы он хоть раз подросшую Надюшу увидел! Она же его полной копией была. И носик, и подбородок, и глазки. Папина дочка. Вылитая.
Я плакала тогда сутками. Засыпала и просыпалась в слезах. Алименты получала регулярно и переводы дополнительные. Так все равно над каждой копейкой плакала. И тратила только на Надюшу, на себя – ничего. Собирала чеки, в тетрадку расходы записывала. Надеялась – вдруг появится и спросит, я ему сразу все покажу, предъявлю. Не в упрек, только чтобы понял – его деньги только на дочку шли.
Потом вдруг решила, что надо Надюшу сфотографировать и Володе фотографию отправить. Он увидит, как дочка на него похожа, и поймет, что не надо от ребенка отказываться. Надюшу нарядила в платьице – специально купила. Красивый чепчик в кружевах – волосики у нее плохо росли. Володя – кудрявый, шатен, я – ни рыба ни мясо, русоволосая, пепельная, серая. Надюше мои волосы достались – жидкие, слабенькие. Но я так хотела, чтобы она красивая на фотографии получилась – с розовыми губками, щечками.
В ателье мне выдали фотографию. Все, как я просила – и с губками подрисованными, и с щечками. Волосики ей затемнили, чтобы погуще казались. Чепчик, платьице, кружавки – загляденье. Я домой пришла, посмотрела на Надюшу и сожгла эту фотографию. На ней – будто чужой ребенок, не мой. А дочка здесь, рядом, родная. С волосиками своими жидкими, прилипшими. С губками обветренными. Бледненькая, синие круги под глазками.
У меня ни одной совместной с Володей фотографии не осталось. Ни со свадьбы – их мать сожгла сразу же после развода, когда я в больнице еще была. Ни домашних – откуда им взяться-то? Так что Володя в моей памяти сохранился таким, каким я хотела, – красивым, высоким, кудрявым. Иногда думала, а вдруг я его себе нарисовала, вообразила и запомнила то, чего и не было? Вдруг он не был таким уж прекрасным? Да какая разница… Но я плакала, что ничего от Володи у меня не осталось. Ни единого напоминания. Кольцо мое обручальное мать в ломбард отнесла. А мне так хотелось его сохранить! Ладно кольцо, хоть погремушку оставить на память, которую он Надюше однажды принес, а значит, выбирал, в руках держал. Но погремушка та давно потерялась. Хоть носовой платок или носки. Ничего – мать все выбросила. Вот об этом жалею больше всего. Память тоже нуждается в вещественных доказательствах – посмотреть и вспомнить. Скамейка, на которой гвоздем нацарапаны имена или инициалы и сердце. Особое место, где впервые поцеловались и где тайно встречались. Фильм, который вместе смотрели в кинотеатре. Ничего у нас с Володей такого романтического не осталось. Памяти нужны подсказки. Когда их нет, когда не на что посмотреть, некуда пойти, нечего в руках подержать, то и память стирается.
Мать меня опять стала изводить. Мол, собственными руками мужика другой бабе отдала. А надо было держать. Опять я во всем виновата оказалась. Разведенка, мать-одиночка. Я все боялась, что мать деньги найдет, которые мне Володя сверх алиментов присылал. Пошла в сберкассу и завела книжку. Решила откладывать на Надюшино совершеннолетие. Брать только в экстренных ситуациях. А потом, когда дочка вырастет, сказать ей, что деньги эти от ее отца. Не забывал о ней все эти годы, помнил, поддерживал.
Боль после Володиной записки, в которой он от нас отказывался, долго не утихала. Я каждую ночь представляла, как он пишет под диктовку, как его заставляют жена или тесть с тещей. Не могла поверить, что он сам, по доброй воле.
Некоторые женщины после развода начинают ненавидеть бывшего мужа. Только плохое про него говорят. Я не хотела так. Иначе бы умерла. Поэтому придумала для себя самые счастливые воспоминания и жила ими. Мне хватало. Вспоминала, как мы смеялись, затихали и прятались под одеяло, услышав звук шагов в коридоре рабочего общежития. Как я жарила ему яичницу на завтрак. А он всегда досаливал и еще перчил сверху. Сколько бы ни солила и ни перчила, ему не хватало.
Знаешь, что еще в память врезалось? Я официанткой в ресторане тогда работала. Меня на банкет важный позвали. На банкетах всегда заработок хороший. Я согласилась, не зная, кто гулять будет. Оказалось, тесть моего Володи юбилей отмечал. И Володя там был, и его жена новая. Гости важные. Стол – тарелки в три ряда – ломился. Еда – по высшему разряду. Когда я Володю увидела, мне плохо стало, еле тарелку на стол успела поставить. Качнуло, в голове пустота, ноги ватные, руки трясутся. Хотела сбежать сразу же. Но нельзя – потом ни на один банкет не позовут. Желающих подработать много. Администратор меня в подсобке нашла, но орать не стала. Поняла, что мне плохо. Каплями отпоила, коньяк в меня влила, спасибо ей за это. Ну я очухалась и пошла обслуживать. Все боялась, что Володя меня узнает. Но не узнал, хотя я мимо него сто раз за тот вечер прошла. Мы-то, конечно, все в форме, одинаковые. Да и кто на официанток внимание обращает? Сердце замирало, когда я тарелки со стола забирала. А он посмотрел на меня мельком и не узнал. Если мне и было больно, как никогда в жизни, то именно в тот момент. Больнее, чем в больнице. Страшнее, чем когда я осознала – Володи у меня больше нет. Развелись. Если в тот момент, когда я записку прочла и деньги «отступные» получила, у меня сердце разорвалось, то в тот вечер сердца вообще не осталось. Только орган, пустой, бесчувственный. Что-то там билось, кровь качало, а толку-то? Зачем оно кровь качает? Я все гадала, как он мог меня не узнать? Не сделать вид, а по-настоящему, взаправду не узнать?