Осталась неопубликованной только та, которой Фонд Расмуссена (сама Розалинда Расмуссен, исполнительный директор) попросил снова заняться Пирса: отредактировать, привести в порядок, пригладить, завершить — чтобы можно было выпустить и ее; закончить историю, сказала она.
Не думаю, что смогу, Роузи, ответил он ей (хотя вот она, книга, стопкой лежащая рядом с компьютером, в недра которого он вводил ее или набирал на клавиатуре, страница за бесконечной страницей); для него, сказал он, все очень сильно изменилось; для этой работы она должна нанять настоящего писателя, их полно. И Роузи ответила: да, хорошо, она понимает; а потом спустя несколько дней и бессонных ночей он написал ей, чтобы сказать: ладно, он в деле. Он обязан ей, сказал он, за все, что она сделала для него, за все, что он не закончил и не вернул. Однако, когда он снял обертку и открыл коробку, в которой была книга, он знал, что его нежелание никуда не делось, все его неудачи, в которых она сыграла такую огромную роль, так давно, пребывали в ней, и он обнаружил, что одно время ему было трудно прикоснуться к ней, даже в этом новом чистом виде: это был не гниющий труп, но выбеленный скелет.
Он отметил место, на котором закончил свою расшифровку (ну и правки, незначительные), закопался в последние, самые последние части и начал читать.
В два часа ночи восемнадцатого февраля
[263] монахи из Братства усекновения главы Иоанна Крестителя собрались, по обыкновению, в церкви Святой Урсулы и направились в крепость, где содержался Бруно, чтобы разбудить узника и «вознести зимние молитвы», дать наставление и утешение, может быть, даже выхватить в последний миг из бездны. Но нет, он провел остаток ночи в диспутах с ними, «ибо мозг и рассудок его вскружены были тысячью заблуждений и тщеславием» (Но в чем состояли его заблуждения? О чем говорил он под конец?), пока за ним не пришли Слуги Правосудия.
На улице, где Слуги сдерживали толпу, был привязан маленький серый ослик, освещенный лучами утреннего солнца.
Да: маленький серый ослик. По своим обычным обязанностям он был, вероятно, кем-то вроде чиновника, сотрудника Святой палаты или светской власти, то есть Слуг правосудия. Скольких осужденных он вез на своей спине к месту казни? Хотя, конечно, несмотря на Черную Легенду
[264], их было не так уж много. А может быть, их не было вообще.
Бруно под издевательские вопли усадили задом наперед на скакуна, а на его голову надели высокий колпак из белой бумаги: и дурак, и дьявол.
На улицах собрались огромные толпы; шел юбилейный год
[265], и весь город обновлялся, так же как и сама Святая католическая церковь. В Рим прибыло пятьдесят кардиналов со всего христианского мира, каждый день шли крестные ходы, служились торжественные мессы, освящались новые церкви. Маленькая церемония на площади торговцев цветами
[266] была даже не самой людной.
Осужденного привязали к столбу и сорвали с него одежду. Сообщали, что в последний момент Бруно поднесли крест, но он отвернулся.
Пирс перевернул страницу. Да: этот человек собирался уйти, несомненно.
Ослик, который привез его, стоял у эшафота; когда этого человека стащили с его спины, про ослика забыли, даже не привязали. Толкаемый теми, кто продвигался вперед, чтобы лучше видеть, и теми, кто продвигался назад, уже насмотревшись, ослик ударил копытами и зарысил прочь. Никто не остановил его, никто не заметил. Он пробежал по Кампо деи Фьори (не остановился даже у брошенных без присмотра прилавков, где торговали зимними овощами, столь соблазнительной зеленью) и поскакал дальше по узким улочкам Шляпников, Замочников, Арбалетных мастеров и Сундучников; прошел под высокими стенами дворцов и церквей, обогнул толпу, заполнившую пьяцца Навона, и нашел другую дорогу на север, строго на север. То и дело за ним бросались мальчишки или торговцы, домохозяйки пытались ухватить его за повод, но он брыкался и ревел, и они, смеясь, отставали; никто не смог его ухватить. Кто-то заметил в волосах на его косматой спине темную отметину в виде Святого Креста: такую и поныне носят все ослы в честь Господа нашего, которого один из них вез когда-то; но этот крест был другой, нет совсем другой.
Пирс знал, что это был за крест, скорее даже сложная фигура, та, что содержит крест Христа и другие элементы, и кое-что еще: на самом деле все, все в одном, Монаду, или даже ее знак, знак ее невообразимой неисчислимой полноты. Ни один осел, кроме него, не носил такого знака, да и сам он не носил доныне. Однако Джордано Бруно следовал за этим знаком с тех пор, как сбежал из Рима в первый раз, двадцать лет назад, и теперь это стал его знак; он сам был этим знаком, именно он его нес.
По прошествии многих лет ватиканские власти станут утверждать, что они вовсе не сжигали Джордано Бруно на столбе, что на площади в тот день сожгли simulacrum, изображение. Поскольку все документы, касающиеся суда и казни, сгинули в глубоких и недоступных архивах, каждый мог верить во что хотел. Но что-то все-таки горело на Кампо деи Фьори, и горело долго.
Но не он. Он ушел из города раньше, чем остыл пепел, по дорогам вроде тех, что изображены на итальянских пейзажах: деревенские перекрестки, дремлющие под солнцем, таверна, стражник с пикой, разрушенная арка, на которой растут молодые деревца и развешено белье. Высоко вознесенные бледно-коричневые дома с красными крышами; горшок с базиликом в одном окне
[267], мечтающая женщина в другом. Эй, чей это осел?
И оттуда — куда? Крафт не сказал, не написал этого; ему не хватило времени или compos mentis
[268].
Пирс положил страницу.
Из эшафота на Кампо деи Фьори выросла буква Y. Один ее рог привел к тому, который привел к тому, который в конце концов достиг того места, где сидел Пирс, того мира, в котором он жил; но узкий правый рог проник так далеко, даже дальше своего более широкого собрата, навсегда протянувшись в альтернативную реальность, порождая по мере своего продвижения собственную отдаленность.