Пока джорданисты поворачивали и поворачивали эти колеса, следуя его указаниям, он строил сочетания, транслитерировал и отражал получавшуюся бессмыслицу в глубинном зеркале своего сердца. Душа изучала ее в этом зеркале, где, конечно, она появлялась вывернутой наизнанку, как отражение в серебряной ложке; изучала и вчитывалась в нее, пока все не выворачивалось обратно, то есть возвращалось в правильное положение, пока не обретало смысл, сладкий смысл, который мчался по его волокнам и сухожилиям, по переплетениям вен и нервов, преображая его по ходу дела.
Он был полосатым котенком; потом веткой вяза; серебряной форелью с радужным брюхом, извивающейся в воздухе; раскаленным, рассыпающим искры углем; серым голубем с рубиновой каплей крови на клюве. Бесконечно малое мгновение он был бесконечным числом вещей, а потом на бесконечный миг был одной неизменной вещью.
Потом он был человеком. Маленьким обнаженным человеком, хотя и не меньше и не обнаженнее, чем он был на Кампо деи Фьори. Его звали Филипп Габелльский. Вместо копыт у него было десять пальцев — нет, девять, один minimus
[323] потерялся по пути или не был создан во время метаморфозы. Крупная голова с выпученными глазами и большими желтыми зубами. А также огромный membrum virile
[324]: это и его громкий, пробирающий до мурашек смех были отметинами, которые он впоследствии скрывал, ибо помнил, как много лет назад они спугнули гигантов, восставших против богов — то есть против начал и сил
[325]. Он помнил эту историю, имена богов и начал, а также имена гигантов. Это хорошо известная история
[326]; ее упоминания у многих авторов, древних и современных, раскрылись в нем. Вздыбленный, похваляющийся Осел с эрегированным фаллосом — вот могучий образ, который жил в нем; вот он каков.
А потом он засмеялся своим ужасным смехом, тут же, не в состоянии остановиться, смеялся и смеялся, а братья закрывали уши. Ибо он вспомнил.
Он вспомнил. Огромные ворота связанных меж собой дворцов памяти, которые он строил всю жизнь вплоть до смерти, с грохотом распахнулись, потому что его новый человеческий мозг был достаточно большим, чтобы они, наконец, смогли развернуться в нем, и они развернулись, раскрылись, словно влажные крылья бабочек, только что покинувших свои коконы, словно тысяча складных игровых досок с тысячью встроенных ящичков, словно влагалища, словно пещеры, словно сны, которые вдруг вспоминаешь в обратном направлении при пробуждении, о да! — все глубже и глубже, пока перед взором не промелькнет их бесконечность, дали, куда мы однажды уйдем или сможем уйти.
Он вспомнил все, что написал, и все, что осталось ненаписанным. Он вспомнил страны, которые пересек, языки, которыми овладел, сапоги, которые стоптал, блюда, которые ел или отвергал, и женщин, с которыми спал: жительниц Венеции, Савои, Женевы, Пикардии, Уэльса, Англии. Он вспомнил лица во всех толпах на всех площадях всех тех городов, которые он добавил в Город Памяти в те времена, когда странствовал по миру.
Он вспомнил тюрьму в Риме, в которую был помещен так много лет, и все места, в которых побывал, пока находился в ней, на земле, под землей и на небесах: он вспомнил даже маленькое окно надо головой, через которое обычно выбирался наружу. Он вспомнил всех, кого призывал посидеть с ним в тюрьме, все разговоры с ними и все ответы, которые получил от них. А также все задававшиеся ему вопросы, на которые он отвечал. И наконец он вспомнил, как узнал от одного из них, а также из наставлений собственной души, способ, при помощи которого он опять смог сбежать.
Он был освобожден Гермесом, его предком, который рассказал ему план, который он, Джордано, знал прежде, чем услышал. Пошаговый план. И потом Гермес сказал ему: Теперь иди и освободи всех людей.
И он покинул Рим, и пересек горы и равнины, и пришел в этот золотой город на четырех ногах. Сейчас он опять на двух, и ему нужно завершить новое или старое Делание, как результат всего того, что он получил; Делание, ради которого его спасли. И даже если он не сумеет довести его до конца, не было причин не начать.
«Давайте начнем», — сказал он собравшимся вокруг него актерам. Он прикрыл свою наготу ученой мантией Фауста из их пьесы, ее подол был в пепле от петард и фейерверков, которыми демоны забросали бедного Фауста в конце пьесы. Том рассеянно бил в барабан, пока они говорили. В Heilige drei Königen стояла полночь.
«Что мы должны начать?»
«Освобождение людей от их ограничений, — сказал Осел. — Раз мы начали с нас — то есть с меня, — давайте продолжим».
Бум, бум.
«И как мы можем такое провернуть?»
«У меня есть план», — сказал Осел, бывший Осел.
Люди могут освободиться от своих уз, он сказал им, но не от всех, ибо это сделает их зверьми: именно то, что их связывает, делает их людьми. Решать, какие из этих уз ведут к счастью — это цель sapiens
[327], который знает, как налагаются узы. Он даст — или сделает вид, что даст, в данном случае абсолютно нет разницы, знак равен вещи — то, что он или она больше всего желает. Unicuique suum, каждому свое: и всем как каждому, ибо, хотя каждый мужчина и каждая женщина более или менее отличаются друг от друга, в массе своей мужчины и женщины более или менее похожи. И что же им нужно? История со счастливым концом, свадьба после несчастий, триумф справедливости. Чудеса и исполнение предзнаменований. И вот тогда Адам вернется, обновленный и полный сил; все будет прощено. Милосердие, Сострадание, Мир. Опять начнется Золотой век и будет длиться вечно, до самого конца.
«И как же, — спросил сомневающийся Том
[328], — мы дадим всем людям то, что они больше всего желают? Как мы сможем разговаривать со всеми мужчинами и женщинами сразу и, тем не менее, дать unicuique suum?»
«Как? — переспросил Филипп Габелльский, Осел, ставший Человеком. — Мы делаем это каждый день и дважды по праздникам. Мы будем (тут он протянул к ним свои новые руки, его большие серые глаза светились; было забавно и грустно наблюдать, как они признавали в нем своего старого товарища), мы будем ставить пьесу».
«Пьесу?»
«Да, — он захлопал в ладоши, — поставим пьесу. Ludibrium, представление, шутка среди серьезности, и серьезность среди шуток. И не только в этом городе, но и во всем мире, по крайней мере, по всей Европе. Такую пьесу, какой еще не было в истории этого мира, пьесу, которая заставит их всех забыть о неверии
[329], и не только смотреть, смеяться и плакать, но и участвовать в ней — они сами станут нашими актерами».