Наша новая квартира состояла их трех комнат, большой кухни и небольшого холла. Все комнаты почти одинаковы по метражу. Муж мой мечтал о кабинете, и одна комната стала его кабинетом: с письменным столом, диваном и библиотекой. Другая комната стала нашей спальней, холл мы сделали общим пространством, с креслами и телевизором, наконец, третья комната планировалась для Юли и мамы. Хотя мама и бывала у нас теперь редко, место у нее в нашей квартире, я считала, должно быть. Юля взмолилась и стала просить, чтобы ее комната осталась только ее комнатой, без бабушки: ведь бабушка бывает у нас редко и у нее есть свое жилье. В глубине души я понимала, что так поступать неверно и что это может обидеть маму, но я понимала и Юлю, которая росла и хотела включать музыку на полную громкость, когда нас с Володей нет дома, и приводить подружек в гости, и беситься, и не находиться под постоянным контролем бабушки. И я позволила своим мыслям пойти по такому ходу: холл у нас общий, и мама, когда будет у нас, сможет смотреть там телевизор, а спать будет в кабинете на диване, поскольку Володя спит со мной в спальне и диваном в кабинете вообще не пользуется.
Когда мы все расставили по местам и пригласили маму на новоселье, она поняла, что своего места в моем доме для нее не нашлось. Она ничего не сказала и со всем согласилась, но, зная ее лучше всех, я почувствовала, что ей горько, – и мне было и стыдно, и горько, и тяжело.
Эта квартира навсегда осталась для мамы чужой. Когда мы с мужем уезжали на какие-нибудь фестивали и все-таки просили маму пожить у нас с Юлей, она никогда не отказывала, но как только мы возвращались и входили в дом, она, чуть ли не в пальто и с сумкой, уже сидела на стуле у самой двери. На уговоры остаться, выпить с нами чаю, послушать наши рассказы и посмотреть привезенные подарки она не соглашалась никогда. Юля с Володей недоумевали, почему так и что за сложный у бабушки характер. Но я знала почему и понимала, что в подобной ситуации вела бы себя, наверное, так же.
Прозрение
Через какое-то время мама стала жаловаться и на своих новых соседей, рассказывать какие-то невероятные вещи, что ее хотят отравить и прочую чепуху. Нечто подобное, пусть и не столь радикальное, она говорила и о прежних соседях. Я решила на этот раз не вешать сразу всю вину на соседей, а попробовать разобраться подробнее в ситуации. И поехала с ней в ее чудесную комнатку, чтобы побыть там до вечера, увидеться и поговорить с соседями.
Мы приехали днем, соседей пока не было: все на работе. Пошли с чайником на кухню и мама останавливает меня, показывает на плинтус у ее двери и спрашивает: «Ну вот, видишь?»
Я: «Что именно?»
Мама: «Ну, как же ты не видишь? Вот же воронка в плинтусе, по ней пущен газ, которым меня травят».
Я еще не все поняла, но уже почувствовала, что дело не в соседях. Я попыталась провести рукой по плинтусу на ее глазах и убедить таким образом, что ничего там нет, что ей показалось. Между тем я судорожно соображала, что это за напасть и что с этим делать. Мы тогда еще ничего не слышали о деменции и о болезни Альцгеймера. Слышали о старческом маразме, но для этого диагноза мама, мне казалось, еще слишком молода.
Я увезла маму к нам в Олимпийскую: она вдруг совершенно забыла, что на что-то обижена, и с удовольствием разместилась на диване в кабинете. Кроме того что мама забыла все обиды, а это на нее не было похоже, в остальном она вела себя совершенно адекватно. Я сейчас уже не помню подробностей, как мне удалось убедить ее показаться врачу. Помню только, что я действовала деликатно: мама мне поверила, что с ней не все в порядке, смотрела на меня несчастными глазами и повторяла: «Боже мой, как же это? Что это со мной?» Она была настолько адекватна, что я поверила, что все поправимо и курс нужных таблеток поправит дело.
Я нашла частного психиатра, но маме сказала, что идем к невропатологу. Система приема у этого доктора была такая: вначале он беседует со мной, потом с мамой в моем присутствии, потом опять только со мной. Я рассказала, что меня беспокоит в маме, потом он померил маме давление, потом поговорил с ней на общие темы, и она была очаровательно остроумна, а потом он спросил о соседях… и вся адекватность мамы мгновенно улетучилась. Мы с психиатром выслушали невероятное количество бреда. Когда мы с ним остались вдвоем, доктор сказал, что это необратимо, что это возрастные изменения мозга и что началось это не вчера, а давно. Я сказала, что мы уже одних соседей поменяли: может быть, имеет смысл поменять еще раз или съехаться с мамой? «Ни то, ни другое не поможет, – отрезал врач. – Соседей вы уже меняли и видите результат. Сейчас в роли отравителей она видит соседей, но, живя с вами, – будет видеть отравителей в вас! Пусть у нее будет свое жилье, чтобы вы могли иногда отдохнуть, потому что улучшений не будет, а ухудшения – возможны».
Я: «И что, выхода и лекарства никакого нет?»
Доктор: «Увы, от этой болезни еще не придумали! Еще могу посоветовать найти для нее какую-нибудь посильную работу, это может немного затормозить процесс, если она человек ответственный».
На том и расстались.
Мама человек очень ответственный и обязательный. Мы нашли ей работу смотрительницы в доме-музее Васнецова: коллектив небольшой, немолодой и интеллигентный. Я была счастлива, потому что общение мамы с Иветтой и со вновь обретенными сестрами постепенно сошло на нет. Возможно, им тоже пришлось послушать о злодеях соседях и они предпочли держаться подальше от мамы.
Поначалу на новой работе мамы в музее все шло хорошо, мама даже как будто ожила, но счастье было, увы, недолгим. Вначале ей стало казаться, что ее обманывают с зарплатой, а потом, что ей не платят вообще. Словом, увы, пришлось с извинениями из музея уйти.
Я не то чтобы не верила первому доктору: я просто подумала, что нужно выслушать еще одно мнение и попытаться найти какие-то лекарства, чтобы облегчить состояние мамы. Тем более что случались дни, когда она была абсолютно в норме и даже уезжала к себе.
Я нашла небольшой институт у метро «Каширская», где обследуют больных с мозговыми изменениями, и уговорила маму лечь на неделю обследоваться. Уже другой доктор, понаблюдав за мамой неделю и посмотрев ее мозг на умных аппаратах, с сожалением сказал мне то же самое, что и первый.
Я забрала маму домой, и начался мой ад.
Когда она была в хорошем и нормальном состоянии, я учила с ней стихи в надежде, что это как-то поможет. Стихи не учились. Она уезжала к себе на пару-тройку дней, а возвращаясь, молила меня съехаться с ней или взять к себе насовсем, спасти от извергов соседей. Это было мукой: ни того, ни другого я сделать не могла, понимая, что в любой момент извергом могу стать я, или Юля, или Володя, как только мы съедемся. Только одному Богу известно, какая это боль – смотреть в родные, молящие глаза матери и отказывать в помощи, придумывая разнообразные отговорки. И придумывать мне их было тяжело. Мне вообще трудно соврать, мама воспитала меня на редкость правдивым человеком.
При этом я была по-прежнему много занята в театре: играла спектакли, репетировала новые роли, улыбалась партнерам – следовала маминому правилу: справляйся со своими проблемами сама, никого в них не посвящая. И я справлялась, но внутри меня был ад, ад безысходности. Мой муж, глядя на меня, говорил, что скоро я сама сойду с ума от такой жизни. Он был не далек от истины, но я не могла себе позволить такой роскоши: я должна была оставаться сильной.