Доктора были правы: болезнь прогрессировала, и мама иногда переставала нас узнавать. Ей казалось, что она находится в чужом доме и вокруг ходят чужие, агрессивные и незнакомые ей люди: так она писала своему любимому брату Димочке с мольбой забрать ее отсюда, от этих злых людей. Потом она это письмо оставила там, где писала, а я его с болью прочла. Однажды мама нашла и почему-то спрятала Володин паспорт. Мы долго его искали во всех возможных местах и нашли его уже после смерти мамы, когда переезжали из Олимпийской деревни.
Мама очень поправилась, потому что все время хотела есть и ела все подряд из холодильника. Заодно мама щедро кормила и нашу собаку. Собаке это было тоже вредно, но мама забывала мою просьбу не кормить собаку, и их общее пиршество не прекращалось.
Однажды мы пришли домой, а мамы нет. Мы поначалу подумали, что она, может быть, поехала к себе, хотя ощущение у нас было, что вообще-то она забыла, что у нее есть своя комната. Позвонили туда. Соседи ответили, что ее нет и давно не было. Попросили перезвонить, если появится, но звонка не последовало, и Володя отправился в отделение милиции, которое находилось на территории Олимпийской деревни, писать заявление о пропаже пожилого человека. Написал, отдал дежурному, а уходя, услышал из недр отделения знакомый голос. Прошел в глубину помещения и увидел маму, беседующую с милиционером: к счастью, она тут же узнала Володю. Милиционер объяснил, что нашел маму бродящей между домами: где живет, она не знает и как зовут – не помнит. Отдавая Володе маму, милиционер сказал, что случай это не редкий, и посоветовал во все карманы положить записки с именем-фамилией и номером телефона, куда звонить, если мама опять уйдет. «И, когда уходите, газ отключайте, а то и взорвать может!» – добавил он.
Записок я написала много и рассовала всюду, куда можно, но покой потеряла окончательно.
И тогда мой муж взял дело в свои руки. Он попытался мне разъяснить, что такая жизнь невозможна для всех, что сиделку мы взять не можем, потому что нет денег, а оставлять маму одну без присмотра нельзя. Нужно искать место, где за ней будут следить. В Дом ветеранов сцены в таком состоянии ее не возьмут, надо искать медицинское учреждение. Мы обратились к друзьям-врачам за советом и помощью, и из нескольких возможных вариантов нам посоветовали что-то вроде пансионата в городе Видном, под Москвой: это не сумасшедший дом и не дом престарелых, а именно пансионат с неврологическим направлением. Друзья-врачи сказали, что в Москве тоже найдется парочка таких учреждений, но они хуже и по уходу, и по врачам, и по помещению.
Мы с мужем поехали в Видное посмотреть, что это за учреждение.
Поговорили с заведующей, посмотрели большое, старинное здание, стоящее посреди сада, просторные палаты с высокими потолками и широкими коридорами… Чисто и очень тихо. Выяснили: чтобы туда попасть, нужно отдать принадлежащее маме жилье и пенсию.
Когда мама в первый раз устраивала свое уютное гнездышко, поменяв брянскую квартиру на комнату в Москве, жилищный вопрос в столице стоял так же остро, как и всегда. Наша двушка тогда была маленькой, и казалось естественным прописать к маме Юлю: и чтобы была возможность обменять и увеличить жилплощадь, если захотим съехаться, и, чтобы не потерять жилье в случае маминой смерти. Но сама мама нам этого варианта не предложила, да и была она еще относительно молодой и полной сил женщиной. О таких вещах задумываются, когда начинаются болезни и мысли об уходе в другой мир. Мысли об уходе, естественно, у мамы появились, но так пугали своей неизбежностью, что превратились в табу. Мама боялась смерти как-то по-детски: если не думать о ней и ни в коем случае не говорить, то ее как будто и не существует. Табу! Может быть, поэтому она не поехала на похороны брата в Казань?..
Потому и прописать Юлю к себе – это значило допустить мысль, что ее самой не будет, что она умрет. Эта мысль исключалась.
Предложить ей такое нам самим тоже не представлялось возможным. Мы и не собирались ее тревожить: мы были благодарны за ее помощь – и деньгами, и заботой о Юле, были благодарны стране за бесплатную, хоть и маленькую квартирку… И мысли о том, чтобы мамину комнату не потерять, мы даже уже не держали в голове.
И мамино жилье, и пенсию мы готовы были отдать государству в обмен на врачебную заботу. Но решение устроить маму в Видном далось нелегко: мне казалось, что я совершаю предательство по отношению к самому близкому человеку. Но жизнь, которой мы жили последнее время, стала кошмаром.
Видное
В маминой палате стояли четыре кровати и четыре тумбочки, комната большая и светлая, шкафа не было, да и зачем – вся одежда казенная, так персоналу легче за ней ухаживать. Одежда чистая и новая, не выцветшая. Я навещала маму раз в неделю, привозила ей ее любимые вкусности. При четырех кроватях в палате было только двое: мама и еще одна пожилая женщина, позже появится третья.
Медсестра, очень славная и добрая женщина, которая ухаживала за обитательницами маминой палаты, когда была ее смена, всегда меня утешала. Видя, как я горюю, она рассказывала о своей маме, которой тоже требуется уход, но у нее светлая голова, и это меняет все: с ней можно обо всем договориться, и она не уйдет из дома.
«А вашу, – говорила медсестра, – нельзя оставлять одну, и здесь ей хорошо, не расстраивайтесь! И себя не терзайте. У нас хорошие люди работают, добрые. И ваша мама очень хороший человек: все, что вы приносите, она раздает. Эта болезнь очень выявляет человеческие качества. Есть жадные, капризные, недобрые, а ваша мама очень деликатная и добрая».
Мысленно я благодарила эту чудесную медсестру за ее слова, но на душе у меня все равно было очень тяжело. И еще я размышляла: почему же дома мама чувствовала себя в стане врагов? Ну, можно, наверное, при этом заболевании не узнавать близких, но почему она считала нас врагами? Потом я подумала, что, может быть, так происходило потому, что я все время от нее чего-то добивалась: учила с ней стихи, пыталась доказать, что зарплату она в своем музее получила, утверждала, что никто не травит ее газом, просила не кормить собаку, не уходить из дома и все время пыталась восстановить «распавшуюся связь времен» в ее несчастной голове. Я не могла принять реальность, согласиться с тем, что моя остроумная, интеллигентная, такая любимая, обидчивая мама потеряла разум. Таблеток нам никаких не прописали, и я любыми доступными средствами пробивалась к разуму, который ее оставил.
В Видном же никто маму не тревожил никакими просьбами и требованиями. Наконец там все-таки была какая-то терапия, следили за давлением пожилых пациентов. И мама была доброжелательна и спокойна. Иногда, когда я к ней приходила, она не вполне меня узнавала, но очень вежливо слушала наши новости, которыми я ее развлекала и все-таки старалась пробудить в ней воспоминания о нас. Но иногда, когда я появлялась в палате, она радостно вскидывала глаза и говорила, совершенно счастливая: «Веруська пришла! Как Юлька, как Володя?» Когда это случилось в первый раз, я заплакала от радости и бросилась ее целовать и рассказывать про нас, в полной уверенности, что все пришло в норму и будет нам счастье за все наши муки! Но радость длилась только пять минут: потом узнавание и интерес пропали, осталась одна врожденная деликатность. Мама понимала, что я не чужая, но кто я – не понимала. Но она ни в коем случае не производила впечатление «овоща». Заподозрить, что ее колют или травят какими-то не теми таблетками, было ни в коей мере нельзя. Это была мама… вернее, не так. Это была Алентова Ирина Николаевна, какой ее знали люди. Милая и доброжелательная. Она не была мамой, потому что меня как дочку не узнавала, за исключением трех, может быть, за все время светлых раз.