На самом деле ее часто заводило к пруду, где ранее она смотрела, как купается Перл. Теперь она гадала, как заставить себя туда залезть. Сняла сандалии. Потом разделась, снова быстро оделась, как только померещилось, что на соседнем поле кто-то зовет собаку. Она сама себе удивлялась. Казалось, на поверхности что-то плещется и лениво переворачивается; под поверхностью росли невредимые желтые цветы. Они сохранили листья, хрупкий вид и, не считая необычного ареала обитания, выглядели вполне заурядно. По дороге домой она слышала церковный перезвон. День уже приобрел какой-то восковой оттенок, будто после половины седьмого утра его кто-то покрыл очень современной краской.
Дома она перебирала мамины вещи: маленькие картины в рамочках, набитые в картонные коробки под завязку, как старые виниловые пластинки, с мохнатыми от пыли верхними сторонами; пепельница с лошадками; морские раковины в банке. Это – на выброс, это – оставить. Ничего такого, что можно с уверенностью вспомнить по детству или по какому-нибудь дому позже.
Среди репродукций она обнаружила «Оранжевую ладью» 1948 года Гертруды Аберкромби, масло, мазонит, где лестница, примитивное, но антропоморфное дерево и шахматная ладья стояла, шагала и плыла соответственно в воде под облачным небом, залитым лунным светом; и «Колоссы Мемнона, Фивы, Первая», Карл Фридрих Генрих Вернер. Но понравилось ей только каприччо Феликса Келли, где-то сорок пять на сорок пять сантиметров. Уже в раме. Викторианские дымоходы на фоне самодовольной якобинской архитектуры за спокойным озером; с окружающих слабо освещенных высот кренились деревья. На заднем фоне Уэльс почему-то оказался вплотную к Шропширу. Она протерла стекло, вбила гвоздь в новую штукатурку; отошла назад, чтобы полюбоваться, и, предсказуемо, увидела собственное отражение.
«Ну почему так постоянно получается?» – писала она Шоу. И: «Вряд ли у тебя есть время отвечать из-за требований гиг-экономики и головокружительной суеты столичной жизни. Что ж, а здесь с 1301 года идет дождь». С Поуиса действительно уже неделю приносило дожди: после каждого из желобов закрывающихся магазинов хлестала вода, а освежившиеся галки проводили заседания в невидимом конференц-зале между крышами. Формально лето еще шло, но уже не чувствовалось.
«Не знаю, что и думать о Перл, – призналась она вдруг, словно Шоу сидел с ней в комнате и с ним можно было поговорить. – Я не так уж хорошо здесь обосновалась, как думала. Такое ощущение, будто я еду сразу в противоположных направлениях – прибываю чересчур полноценно, а потом недостаточно».
В два ночи, вдруг проснувшись, она спустилась и открыла ставни.
В часы закрытия разносились все обычные звуки – что-то среднее между смехом и звериными криками, – пока по холму вниз и вверх гуляли подростки, тощие и одетые с иголочки, из бара «Лонг Гэллери» до отеля «Пенистоун», в надежде, что радушно откроется дверь, загорится свет и ночь начнется с чистого листа – или простыни. Вечер за вечером они в итоге сдавались и отправлялись домой. Развязывались все обычные пьяные потасовки, умирая в нервном смехе и в отдалении, а потом возвращаясь.
– Иди на хрен, я убью тебя, нахрен.
Это – почти что лениво, но зато потом с новой энергией:
– Убью нахрен. Всех вас, нахрен.
В эти обещания никто не верил – даже Виктория, – а теперь между ее окном и перилами, между перилами и почерневшим окном зеленщика через дорогу хлестал дождь, и она склонила набок голову в темной комнате, чтобы расслышать что-то знакомое, но новое: она была готова на сумасбродство. Улица, хоть и немая, казалась полной людей. Они помалкивали, словно променяли опьянение на что-то еще, что-то лучшее, но, пожалуй, труднее для понимания. Все остальное – лавки, пабы, дома – приобрело хрупкий блеск от света бегущей мигающей луны.
– Ты труп, – вдруг услышала она прямо у окна. Никого было не разглядеть. – Ты труп, нахрен.
Потом – перебивая, откуда-то издалека:
– Войа! Подь сюда!
Да что же это за слово? Если честно, подумала она, уже надоело его слышать. Но на самом деле намного больше надоело не знать, кто там вечно зовет свою девушку так, будто она собачка.
Виктория нашла куртку и какую-то обувь и вышла на улицу. Но та уже снова опустела. Виднелась только одна фигура – склонялась туда-сюда, заглядывала в двери, рассеянно задерживалась или проскальзывала, как будто между воображаемыми пешеходами, пока снова не услышала «Войа!» или, может, «Вира!» – после чего настороженно выпрямилась, склонив голову к плечу, а потом побежала через городок на Вулпит-роуд – милю пенсионерского жилья, круто прорезающуюся через песчаник в сторону реки, где днем пахло пропиткой древесины и автомобильным воском. По ночам в глаза больше бросались не разные бунгало, а темные леса на пригорке над ними. Ветра не было. Шел дождь. Скоро Виктория промокла до нитки. Она все слышала, как голос зовет: «Мойра! Подь сюда!»
Не было ни единого признака хозяина, кроме голоса, иногда – поблизости, иногда – растворяющегося в ночи; тогда как преследователь – замирающий и снова срывающийся с места, мечущийся с одной стороны дороги на другую, с подростковой внешностью, с загадочной комбинацией скованности и гибкости – по-прежнему молчал. То ли мужчина, то ли нет; и на расстоянии он казался одетым во все белое, будто участник ABBA в 1979-м. Так он и спускался, пока не открылся путь на север через лощину Работного Дома – где днем, недалеко от новопроложенных Исторических троп, иногда можно было видеть, как из угольных свит булькал битум, – а потом спотыкался и опасно скользил по глиняным склонам через заросли, известные среди рабочих восемнадцатого века как «Лес самоубийств», к берегам реки Северн.
Там все прекратилось. Голос затих, словно о чем-то задумавшись – о давней простенькой идее насчет устройства мира. Сгустилась тьма. Из подлеска падуба и ежевики склонялись деревья. В полумиле от них, на черных склонах на другом берегу, еще мерцали водянистые огоньки ферм. В это мгновение покоя – минута, не больше двух, – преследующая фигура ничем не удивила Викторию: она в конце концов оказалась всего лишь пацаном, лет шестнадцати, пьяным, с щуплыми руками, светлыми волосами, уложенными чем-то размягчившимся от дождя; глаза – зеленоватого цвета, когда ненадолго отражали свет. Выглядел он заурядным и заплутавшим. Виктория присела между деревьев. С веток свисали лямки, кожаные ремни и выцветшие на солнце веревки всех видов. Она чувствовала дождь на губах, во рту.
Вдруг голос позвал снова, с другой стороны реки, мягко и лукаво. Мальчишка начал раздеваться.
– Нет, стой, стой, – прошептала Виктория.
Он не услышал. Его тело было таким белым, что почти зеленым. Из-за мерцающего лунного света очертания стали расплывчатыми – мигающая аура анимации на стекле. Такой худой! Он поднялся, быстро сделал пару неловких шагов к реке, обернулся к лесу. Потом соскользнул в воду и молча, но уверенно поплыл по течению в сторону древнего девенского устья Северн, бросив одежду – если это была одежда – темной кучей на берегу, которую было не разглядеть, если не подойти ближе, чем хотелось Виктории. Проблеск движения, словно всплыла рыбка, чтобы поймать муху; потом – ничего, только водная гладь. На противоположном берегу теперь можно было разобрать, как в легкий туман, лежащий на земле, удаляется лихая фигура с руками в карманах, насвистывая и кого-то окликая: «Вира! Вита!»