– Нет! Нет! – услышала собственный ответ Виктория.
Куда бы она на следующий день ни шла, все так же чувствовала мрачные запутанные складки Ущелья, никогда – не дальше чем в миле: невидимый, но узнаваемый провал в лесах и полях. Если парень поплыл к морю, подумала она, то, должно быть, река опять изменила направление: раз этого быть не может, события той ночи стали вспоминаться как сон. «Во сне», – думала она об этом; или: «В моем сне…» В ее сне река как будто текла теперь с севера на запад, в просторный мелководный эстуарий пятидесятикилометровой ширины, впадающий в Ирландское море к югу и востоку от Рексема. Но мальчишка – если это вообще был мальчишка, а не что-то прекрасное, но бесполое, или, возможно, какого-то такого пола, какого Виктории не понять никогда, – запал в память, с лунным светом и дождем, бегущими размытой передержанной смесью на одной стороне его лица, когда он пристально вгляделся в воду, а потом обратно в лес; скорее спецэффект, чем человек.
Меньше чем через неделю в девять утра к ней пришли. Пока она спускалась с верхнего этажа, гость успел три раза позвонить и два раза постучать молотком.
– Мы только что сделали новые снимки, – сказал он.
Виктория понятия не имела, о чем он. Он был ниже ее, но стоял немного ссутулившись, словно дверь для него маловата и приходится заглядывать под притолоку. Одет он был в желтую рубашку с короткими рукавами и голосом чем-то напоминал Джорджа Фромби. Он спешил. Стоял с таким видом, будто сперва спешил сюда, а теперь уже спешит отсюда. При этом он был напористым. Увидев, что она его не поняла, он повысил голос на пару децибелов и проревел:
– Снимки? Новые снимки?
– Прошу прощения?
– Снимки! – твердил гость, словно они уже встречались, например в каком-нибудь пабе, и все обсудили, и она попросила сообщить, как только снимки будут готовы. – Новая воздушная съемка! Вашего дома?
– А, – сказала Виктория. – Нет, не надо. Правда.
Он стоял на пороге с таким видом, будто она заставляла его заглядывать под притолоку, чтобы увидеть ее хоть краем глаза.
– Вы что, захлопнете дверь у меня перед носом? – прокричал он, когда она начала закрывать дверь у него перед носом, причем обращался словно не к ней, а ко всей улице.
– Если бы я его слушала еще хоть минуту, – рассказывала она потом Перл в кафе, – он бы уже вошел и звал меня милашкой.
Перл это как будто не очень заинтересовало. Казалось, ей вообще неохота разговаривать, словно она плохо знает Викторию и еще не решила, стоит ли та внимания.
– Это младший Томми Джек, – сказала она наконец. – Люди вроде него не такие, как кажется. В детстве Томми всегда жил с ощущением, будто вокруг него разливается что-то хорошее – скажем, что-то типа меда, – но ему этого нельзя. Оно застывало и удерживало его на месте, как клей, но было не для него. И никогда не будет ему принадлежать. Понимаешь, что я хочу сказать? – А потом, словно это как-то связано: – Что мне с собой делать?
В тот день она уложила волосы в высокий белый помпадур – он, вытягивая вверх тонкий перевернутый треугольник ее лица, придавал ей выражение наивного удивления, – а ногти недавно покрасила лаком цвета электрик под названием, как она позже заявила, «Зазеркалье».
– Ярко, – признала Виктория. Потом добавила, что со времен приезда даже ни разу не стригла ногти. – Они почти и не растут.
– Наверное, из-за чего-нибудь в воде.
– Но голубой получился очень яркий, это да.
Перл растопырила пальцы левой руки и подняла ладонью от себя; покачала головой. Виктория стояла и смотрела в окно, пока во влажном теплом воздухе медленно растворялся ацетоновый запах пятновыводителя. В городе был мрачный безлюдный день. Радио играло скорбные стандарты Брюса Спрингстина, затерявшись где-то между «The River» и «Tunnel of Love». Снаружи, на небольшой стоянке, колыхалось и менялось освещение, тусклое и подводное.
– Так где сегодня Осси?
– Только бог знает или интересуется, – сказала Перл. – Хватит уже с меня на сегодня.
Она подвигала по залу стулья, предложила Виктории тряпку.
– Если протрешь стол – нет, вон тот в углу, – можно закрываться.
Виктория попыталась ее растормошить:
– Вчера ночью я видела еще одного странного типа. У реки. – Тут Перл настороженно вскинула голову и бросила свои дела. Потом сказала:
– У всех своя самоподача. – А потом, выгнувшись дугой и упершись кулаками в копчик: – Хочешь увидеть то, чего еще не видела?
Виктория сказала, что не против.
– Тогда пошли со мной.
За стойкой вверх вела крутая узкая лестница. Как только они поднялись на второй этаж, Виктории стало некомфортно. Комнат было больше, чем она ожидала. Соединял их один коридор. Ни в одной – ничего особенного: приставленные к стене доски или листы запакованного гипсокартона, заляпанные краской. Слои пыли, крошки еды в паутине. Хлопья краски, год за годом осыпающейся с плинтуса.
Перл остановилась в конце коридора и позвала. Никто не ответил.
– Видать, свалил этим утром, – сказала она.
Затем она ходила от двери к двери, заглядывая в каждую комнату. В той, на которой она наконец остановилась, находилось подъемное окно, куда лился мокрый свет и откуда открывался вид на пятнадцатиметровый провал к низким мощеным ступеням Портуэя. Здесь висел какой-то кислый запах, который не опознавался, пока на глаза не попались аквариумы на столе у окна, четыре или пять, наполовину заполненные мутной водой и растительностью, но, похоже, без рыбок. В комнате кто-то давным-давно оборвал обшивку, а потом, почти мгновенно устав от своей затеи, сложил ее у желтеющей штукатурки да так и оставил. Также на столе находились: каминные часы, тяжело тикающие, хотя стрелки не сдвигались; несколько выцветших банок с кормом для рыбок; фотоальбом в коричневом искусственном бархате с искусственной позолотой по краям, который громко хрустнул, когда Перл его открыла.
– Вот Томми в детстве, – сказала она. – До продажи фотографий он продавал двойные стеклопакеты. И, – перевернув страницу, – вот в таком духе фотографии продавал Осси.
Дети у Северн, на тарзанке над бурой водой; в сухой впадине на берегу, загорают голыми. Сама Перл, заходит в пруд на полях за городом.
– На этой мне десять. Я могла проплыть километр, и уже начали расти сиськи. – У всех тела были под странным углом, бедром к камере – то ли застенчивые, то ли лукавые, предположила Виктория из-за того, что все морщились от солнечного света. – О, застенчивых у нас не водилось. У Томми когда-то был ячмень на глазу – или так он рассказывал.
Потом они вернулись в семидесятые – фотография за фотографией, тусклой и поблекшей, – и увидели мужчин у моря, но без женщин и детей. Дети бы требовали чипсов и картошки; женщины – приятного досуга.
– Это Осси и Стив в отпуске в Моркаме, – постукивая по каждому плоскому бесконечному песчаному простору ногтем, покрашенным лаком: – Тогда они еще были пацанами. Томми. Стив. Толстяк Энди до того, как стал толстяком.