– Перл, – сказала Виктория, но так, чтобы ее не услышали.
Ей было стыдно. Она была в ужасном виде. Если сейчас выйти на свет, трудно будет не признаться, что она всю ночь плутала в лесу, по лодыжки в грязи, сорокалетняя, в походных ботинках матери. С Перл она всегда робела; но сейчас в мокрой траве у куста терновника она присела из-за какой-то более глубокой сдержанности – врожденной, не зависящей от обстоятельств. Официантка тем временем подошла к пруду и с расслабленной улыбкой – обращенной, возможно, к воде, – разделась. Аккуратно сложила одежду. С тех пор, как Виктория видела ее в последний раз, она похудела. Кожа побледнела, у живота был идеальный позднесредневековый изгиб. Перл что-то прошептала вышке, по-хозяйски провела пальцами по мшистым ветвям старой ивы. Затем ступила в воду, снова улыбнулась всему вокруг и уверенно побрела на середину, с каждым шагом мало-помалу исчезая, словно спускаясь по короткой невидимой лестнице.
Без шума и пыли. Спустя тридцать секунд о том, что она вообще здесь была, говорили лишь разбегающиеся круги.
Виктория вперилась в пруд.
– Перл! – воскликнула она и на заплетающихся ногах бросилась за ней.
Пруд был до ломоты холодным, но нигде и не глубже полуметра. Вода не поднималась выше коленей. Она наклонилась и поболтала у дна руками.
– Перл!
Официантки – метр семьдесят без туфель – там не было. Там вообще ничего не было. Ничего, куда можно пропасть. Виктория в панике побрела обратно; упала. С дрожью вытянула себя на траву, изумленно уставилась обратно на взбаламученную гладь с колыхающимися под ней желтыми цветочками. «На что я смотрю?» – думала она. Потом: если здесь кто-то утонет, то кто узнает? В смысле, кто ее найдет, под водой среди цветов? Холодную, белую, сохраненную навеки. Рябь все еще нежно билась о края пруда: вода на середине ненадолго показалась гостеприимной, словно потревоженный ил выпустил накопленное за год-другой тепло.
– Перл! Перл! – позвала она.
А из леса поблизости ответил мягкий коварный голос:
– Подь, Вита! Подь сюда! Подь сюда, Вита!
Солнце уже вышло целиком, вытягивая все до предела, не объясняя ничего. Там, где лучи касались верхушки мачты, как будто звенели стеклянные изоляторы. Виктория разворошила мыском стопку одежды у воды. Вернулась домой и отперла дверь. Аккуратно поднялась наверх и стояла под горячим душем, глядя прямо перед собой на квадратный кафель. Съела два цельнозерновых тоста. Потом собрала сумку, положила на заднее сиденье «Фиата» и поехала в Лондон на умеренной, но неудержимой скорости.
Ей требовалось знакомое лицо, а раз единственным, чье лицо она могла бы назвать знакомым, был Шоу, она остановилась позвонить ему с пустой парковки. Но услышала только плохую связь. Тем не менее она сидела там, набирая вновь и вновь, пока «Фиат» трясло в воздушном потоке грохочущего мимо высокобортного трафика. Тем утром как будто все разом ушли в логистику: доставляли будущее сегодня. У Виктории было только слабое представление, где ее будущее, хотя, очевидно, не на обочине какого-то двухрядного шоссе в готических краях едва знакомого графства. Дорожные знаки предлагали ей Ситчемптон, Омберсли и Норчард-Поул. Она видела кучевые облака; ястреба, холм, а у его подножия – железную дорогу.
Потом, кажется, была долгая поездка. Шоу оставался неуловимым – воспоминание, в котором нельзя быть уверенной до конца. В семь вечера, припарковавшись в неположенном месте на Шефердс-Буш-роуд, на северном въезде в Брук-Грин, она попробовала дозвониться на домашний. Было затишье между часом пик и вечерней суетой. В широком небе над Темзой, видела она, задержалась примесь жидкого золотого и серебряного света: того гляди вымокнешь в них до нитки, окажись ты в тех местах. Там между речными пабами ходят выпивохи с оголенными руками в выхлопных парах, которые плывут с А40 и приправляют еду и вино. На миг привороженные шириной реки, люди мешкают, чтобы бросить взгляд в восторге (но, может, и с недоумением при виде зыбкости, мимолетной редкости такого зрелища) над поблескивающим приливом, на школы и теннисные корты на другой стороне.
– Алло? – громко сказал Шоу. – Алло?
Прочистил горло. Казалось, его удивляет, что ему кто-то звонит. Казалось, он ни с кем не говорил целый день, а то и дольше.
– О, привет, – сказала Виктория. – Думаю, ты меня помнишь.
Три
11
Перемены
Из детства Шоу мог восстановить только рассеянные, но очень конкретные образы. Замерзшая лужа. Мешок с песком. Штабель оконных рам у недостроенного коттеджа где-то рядом с морем. В четыре года ему были интересны подобные предметы из-за какого-нибудь их сущностного свойства – например, прозрачности или желто-коричневого цвета; или если их передвигали с тех пор, как он видел их в последний раз. Он смотрел не столько для себя, сколько из себя.
Его сверстники в яслях, напротив, были готовы к действию. Уже рвались что-то делать. Их целью была воля. Но если, к примеру, им конец каждого дня давал шанс самостоятельно застегнуть пальто, Шоу просил мать застегнуть за него, чтобы не вырываться из гипноза, в который его погружали сияние и цвет чьих-нибудь пуговиц. Позже из-за этого он придет к метаморфической теории личного развития. В десять-одиннадцать лет, глядя, как его сверстники берут судьбу в свои руки, он легко мог представить, как сам станет взрослым: но скорее не как автор перемен в себе, а как организм, что, достигнув переходного уровня, – которого он еще по определению не мог знать, – автоматически переключится в какое-то совершенно новое состояние. Будучи уже тогда ненасытным читателем, Шоу по-прежнему в семи случаях из десяти рассказывал алфавит с ошибками.
«Продолжай в том же духе – и никогда не сживешься ни с собой, ни с миром, – не раз предупреждала его мать. – Вечно будешь заново изобретать колесо». И потом – словно в сторону, кому-то третьему: «И боже мой, как же это будет утомительно что для тебя, что для любого, кто будет с тобой общаться».
В отместку за такие характеристики Шоу быстренько научился пролистывать свой опыт, в подростковом возрасте поддерживал со своими проблемами только косвенные отношения. Тут немало помогала неустойчивость внимания: если месяц-другой ему нравились мотоциклы, то к Рождеству – уже лошади. С девушками он не встречался. Друзей не заводил. Окончив университет, обнаружил, что может избегать большинства событий и встреч, проблематичных и не очень, просто занося их в категорию «схематичных и непостижимых», даже если они происходили. А когда он все-таки осмыслял то, что с ним происходит, то процесс осмысления происходил где-то в другом месте – где-то глубже, если у Шоу вообще была глубина: внимание поверхности – да и всей его личности – всегда словно было приковано к чему-то другому.
Ко времени его первой встречи с медиумом миссис Суонн – где-то через месяц после отъезда Виктории Найман из Лондона, – этот триумф отрешенности затвердел и стал образом жизни. Он же станет единственной основой, от которой Шоу отталкивался для понимания их дальнейших отношений.