Национальность Грефе едва ли можно было определить по его наружности; она свидетельствовала настолько же о немецком, насколько и о славянском происхождении. Противники Грефе распускали даже слух и о семитском его происхождении.
Несомненно только, это признавал и сам Грефе, что он был родом из Польши и там провел свою молодость.
Гораздо характернее физиономии была прическа Грефе – unicum в своем роде: длинные, почти черные, с проседью, волосы гладко на гладко зачесывались и примазывались справа налево и закрывали значительную часть лба, чуть не до густых черных бровей. Круглому, полному лицу эта прическа сообщала какой-то странный, похожий на куклу, вид.
Отличительною чертою Грефе была изысканная учтивость со всеми. К слушателям он обращался не иначе, как с эпитетом: «Meine hochgeschatzte, meine verehrte Herren»
[315], к больным из низших классов: «Mein liebster Freund»
[316].
Но когда делалось что-нибудь не по нем, то он легко выходил из себя. Видно было, что учтивость и кажущаяся невозмутимость были искусственные.
Человек был хорошо выдержан. И в этом, и во всем остальном Грефе был полный контраст с Рустом; недаром и жили они как кошка с собакой. Причесанный, как прилизанный, всегда элегантно одетый или затянутый в синий мундир с толстыми эполетами, Грефе входил тихо и, семеня ногами, походкою табетиков, в аудиторию, раскланивался во все стороны и, обводя всю аудиторию глазами, начинал петь: «Meine hochgeschatzte Herren».
Руст являлся в своем старом зеленом картузе, с висевшими из-под него по плечам растрепанными седыми волосами, с тростью, которою не выпускал из рук, и жестикулировал ею во все время лекций.
– А это что за опухоль? А это что за краснота? – спрашивал Руст, указывая издали своею палкою на больное место пациента.
Вместо сладкопения и деликатного обращения являлись на сцену: «Donnerwetter, sind Sie toll!» etc
[317].
В клинику Руста все шли, чтобы слышать оракульское изречение врача-оригинала. Про операции, делавшиеся в Charite, самые неопытные студенты говорили, что там надо учиться, как не делать операции. И Руст имел более самых фанатических приверженцев между молодыми врачами и слушателями.
В клинику Грефе ходили, чтобы видеть истинного маэстро, виртуоза-оператора. Операции удивляли всех ловкостью, аккуратностью, чистотою и необыкновенною скоростью производства. Ассистенты Грефе, и именно главный, д-р Ангельштейн, уже пожилой и опытный практик (он имел и в городе значительную практику), знали наизусть все требования и все хирургические замашки и привычки своего знаменитого маэстро.
У Ангельштейна везде были натыканы инструменты Грефе, ему не надо было говорить: «Сделай то или другое», во время операции все делалось само собою, без слов и разговоров. Грефе для каждой операции повыдумывал много разных инструментов, теперь уже почти забытых, но во времена оны расхваленных и всегда употреблявшихся самим изобретателем. Он только сам и умел владеть ими. В клинике Грефе было в особенности то хорошо, что практиканты все могли следить за больными и оперированными и сами допускались к производству операций, но не иначе, как по способу Грефе и инструментами его изобретения.
Мне как практиканту досталось также сделать три операции: вырезать два липома и вылущить большой палец руки из сустава. Грефе был доволен, но он не знал, что все эти операции я сделал бы вдесятеро лучше, если бы не делал их неуклюжими и мне несподручными инструментами.
Грефе был, без сомнения, от природы ловок и сноровист; иначе без всякого знания анатомии, без упражнений над трупами, которые Грефе считал совершенно неподходящими к операциям на живых, как мог бы он сделаться истинным виртуозом хирургии?
Между тем пальцы его – мясистые, закругленные и короткие – вовсе не свидетельствовали об особенной ловкости.
Ежегодно в день рождения Грефе его слушатели и практиканты, большею частью иностранцы, делали складчину, покупали кубок или другую какую вещь с приличною надписью и подносили своему маэстро.
Это был едва ли не единственный способ изъявления признательности и уважения наставнику. Более задушевным сочувствием своих, и именно туземных, учеников маэстро не пользовался. Он задавал обыкновенно банкет в день своего рождения, на котором он угощал своих гостей разными деликатесами и винами, а гости угощали его льстивыми тостами, называя его «Unser deutscher Dupuytren»
[318] и т. п.
После одного такого банкета Грефе позвал меня в кабинет, где, оставшись наедине со мною, спросил: не знаком ли мне один окулист в С.-Петербурге, приобретший такую знаменитость, что его император Николай рекомендует настоятельно королю для наследного ганноверского принца? Надо знать, что во время пребывания Николая Павловича в Берлине туда приехал для консультации и лечения глазной болезни наследный ганноверский принц. Грефе как лейб-медик или лейб-хирург прусского короля назначил операцию искусственного зрачка, делая ее без успеха, если не ошибаюсь, два раза у принца, хотел было делать потом, чрез несколько лет, и в третий раз, поехал с этой целью в Ганновер, но по дороге занемог тифом и умер.
Я очень удивился, услышав от Грефе, что наш император настойчиво предлагает в конкуренты маэстро Грефе своего верноподданного. В таком случае этот верноподданный действительно уже знаменитость. Кто же это такой был? Ума не приложу. В первый раз слышу. Наконец, я узнал, что сия знаменитость, рекомендованная императором всероссийским королю прусскому, был никто иной, как с. – петербургский мещанин Орешников.
В С.-Петербурге, на Васильевском острове, этот гражданин открыл с разрешения правительства глазную больницу для приходящих.
Орешников прежде всего запасся огромным увеличительным стеклом с длинною рукояткою и объявил себя самым ярым противником известного в то время петербургского окулиста Василия Васильевича Лерхе. Экзаменуя своих больных через увеличительное стекло, Орешников спрашивал у каждого, не был ли он на Моховой у Лерхе, и когда больной отвечал утвердительно, то Орешников интересовался знать, как определил болезнь д-р Лерхе. «Да что, сказал, что полуда», – так примерно рассказывал пациент. На такой ответ Орешников качал головою, снова наводил на глаза пациента увеличительное стекло, снова качал подозрительно головою и говорил во всеуслышание: «Ай, Василий Васильевич, опять маху дал! Какая же это тут полуда? Это просто бельмо. Не беспокойся, дружок, будешь видеть, вот тебе моя примочка».
Грефе, несколько, как мне казалось, встревоженный настойчивою рекомендациею как будто из земли выросшего конкурента такою особою, как император всероссийский, потом успокоился, когда узнал, что Орешников не был оператор, а в Германии давно и всем уже было слишком известно, что только операциею можно восстановить зрение принца.