В клинике Грефе, отличавшейся от рустовской счастливыми результатами лечения после больших операций, раны после таких операций лечились своеобразно, и за исключением английских хирургов едва ли кто из современных Грефе хирургов в Германии и Франции лечил эти раны так, как он. Можно без преувеличения сказать, что Грефе более всех приближался к современным герметическим способам лечения больших ран. Грефе тщательно перевязывал при операции все кровоточащие сосуды, тщательно соединял края раны (то швом, то множеством липких пластырей) наглухо, клал потом на закрытую уже рану корпию и по ширине маленькие крестики и все это тщательно укреплял несколькими бинтами.
Повязки оставались большею частью несколько дней и без нужды никогда не снимались до нагноения.
Ассистент Грефе, д-р Ангельштейн, отличался искусством в наложении повязки. Он зорко следил за тем, чтобы материя не просачивалась чрез повязку.
Сиделки, две чистокровные немки, знали это, но по неряшеству и лености попадали нередко впросак.
– Komrn, Grethe her! – слышалось бывало. – Angelstein macht Spectakl
[336]. И действительно, шел спектакль: Ангельштейн визитировал больных и переменял повязки с бранью и криком на растерявшихся сиделок.
– Sau bist du
[337], – ругал он, избегая мужского рода: Schwein, так как его ругань была обращена к дамам.
Результат этого лечения ран в клинике Грефе был действительно весьма счастливый.
Тщательное прикрытие и закрытие больших и глубоких ран с методическим давлением на окололежащие части считались весьма важными условиями для усиленного заживления раны. Случай с известным тогда актером (кенигштадтского театра) Бекманом доказал преимущество этого способа лечения ран и тем немало причинил досады Диффенбаху.
Диффенбах принял огромную опухоль на бедре Бекмана за злокачественный нарост и побоялся операции, зная из опыта, с какими [опасностями и страхами для больного] соединено обыкновенно лечение глубоких междумышечных ран. Грефе был другого мнения: он определил опухоль как lipomosteatom, вырезал ее и тотчас же после операции тщательно закрыл глубокую рану, наложив методически на всю конечность ad hoc
[338] приготовленную компрессивную повязку.
Результат был блестящий: любимец берлинской публики Бекман скоро выздоровел.
Теперь трудно себе вообразить, как мало германские врачи и хирурги того времени были знакомы, а главное, как мало они интересовались ознакомиться с самыми основными патологическими процессами.
Между тем в соседней Франции и Англии в это время известны уже были замечательные результаты анатомо-патологических исследований Крювелье, Тесье, Брейта, Бульо и др.
Так, самый опасный и убийственный для раненых и оперированных патологический процесс гнойного заражения крови (pyaemia), похищающий еще и до сегодня значительную часть этих больных, был почти вовсе неизвестен германским хирургам того времени. Во все время моего пребывания в Берлине я не слыхал ни слова ни в одной клинике о гнойном заражении и в первый раз узнал о нем из трактата Крювелье.
Из Крювелье и оперативной хирургии Вельпо, только из чтения этих книг, я получил понятие о механизме образования метастатических нарывов после операции и при повреждении костей. Правда, Фрике в Гамбурге написал статью о травматической злокачественной перемежающейся лихорадке (febris intermittens perniciosa traumatica), но не разъяснил сущности этой болезни, смешав настоящие травматические пароксизмы с пароксизмами пиемическими.
Из Геттингена я отправился пешком через Гарц в Берлин; побывал на Броккене, не сделавшем на меня особенного впечатления. Гораздо оригинальнее показались мне и более понравились Роостранн и сталактическая пещера Баумана; растительность на Роостранне представляет осенью – и поражает глаз – собрание самых ярких цветов, начиная от ярко-красного до самого темного.
Здоровье мое после геттингенской жабы скоро поправилось, но признаки бескровия были еще так заметны, что проводник мой, весьма разговорчивый старичок, часто повторял мне: «Herr, Sie haben eine schwache Constitution»
[339].
Это он говорил каждый раз, когда мы садились, хотя вовсе не я, а он сам предлагал отдых, и я каждый раз опережал его при всходах и спусках.
Я полагаю, что старик часто повторял мне о моей слабости только для того, чтобы показать мне свое знакомство с иностранным словом, которое он произносил на разные лады: «Constation, Constution», но всегда невпопад.
Я не помню уже, доехал ли я или дошел пешком от Гальберштедта до Берлина; знаю только, что возвратился без гроша денег, не рассчитав, как всегда, аккуратно путевых издержек.
В Берлине в то время публика, по-видимому, вместе с королем, сочувственно относилась к России, то есть не к нации, а к русскому государю. Портрет его, сделанный Крогером и изображавший в натуральной величине государя и всю его свиту верхами, был выставлен напоказ, и вокруг него всегда толпилась публика и слышались хвалебные отзывы об осанке, о мужественной твердости, о семейных его добродетелях и проч.
Своим правительством берлинцы, по крайней мере молодое поколение, не очень восхищались; впрочем, одни хвалили скромную жизнь старого короля и его двора, а другие возлагали надежды на наследного принца.
Наследный принц, впоследствии король, романтик и ученый, угощал по временам будущих своих подданных остротами, сходными с теми, которыми нас некогда награждал один великий князь Михаил Павлович. Одну из острот наследного принца я запомнил, потому что она касалась косвенно нас, русских.
Когда прусские офицеры, приглашенные по случаю какого-то торжества в С.-Петербург, возвратились в Берлин, украшенные орденами и преимущественно модным тогда орденом Станислава, наследный принц предложил своим придворным вопрос: «Чем отличаются теперь гвардейские офицеры от рядовых? Хотите, вам скажу? – Der gemeine Soldat hat gewohnliche Lause, aber die Garde-Officierenhabenjetzt Stanis-Lause»
[340].
По части острот не оставались в долгу и прусские подданные.
Я помню, как однажды один магазин «Под Липами» выставил новую картину, имевшую ничем, впрочем, не мотивированное название «Lugner und sein Sohn»
[341]. Провисев в витрине дня три, эта картина была заменена новыми эстампами. Выставлены были два новых портрета короля и наследного принца но их расположили так, что они оба прикрывали прежнюю картину, за исключением только надписи под нею: «Lugner und sein Sohn», красовавшейся теперь под портретами короля и наследника. Это название им присваивалось за то, что еще не дана была обещанная в отечественную войну конституция.