“Посиди ещё десять минут и я провожу тебя домой”, — пообещал Дитер и пошел вслед за индейцами вглубь дома. Элизабет обхватила руками столбик и прижалась к нему щекой. Голова невнятно кружилась, и ноги были как ватные. Ей не хотелось идти обратно в душную хижину, но ещё меньше хотелось седлать лошадку, чтобы отправиться в контору и заняться обычными делами колонии. Сбитая с толку всем происшедшим, она зачем-то вспомнила, что от огорчения выскочила из дому, забыв подкрасить губы. Она с юных лет подкрашивала губы карминово-красной помадой, чтобы отвлечь внимание встречных от своего косого глаза, а вот сегодня как раз забыла. Надо же, именно сегодня! А, собственно, что такое — именно сегодня? Она не успела додумать эту мысль до конца, как Дитер вышел на крыльцо.
“Ну как, отдышалась? — спросил он, стирая с пальцев следы краски. — Тогда пойдём. Я задал индейцам работу на весь день и могу проводить тебя домой”.
“Можно, я тут ещё немножко посижу? Дома такая духота, а у меня голова кружится”.
“Можешь сидеть сколько хочешь, это твой дом. Но через четверть часа тень отсюда уйдёт и станет жарко как у чёрта на сковородке”.
Элизабет слегка содрогнулась от той легкости, с какой Дитер упомянул чёрта, но промолчала: она уже давно поняла, что он поехал в Парагвай не из идейного порыва, а из любви к приключениям — в Европе ему было тесно.
“Куда же мне деться?” — спросила она жалобно.
“Знаешь что, поехали ко мне — у меня почти прохладно!”
Элизабет слегка заколебалась, но деваться было некуда. И она согласилась, хоть и почувствовала в его предложении какой-то подвох. По колонии ходили легенды о домике Дитера, который он сам спланировал и построил, но она никогда его домик не видела. Он отказался от земельного участка, не пахал и не сеял, зарабатывал строительством и жил одиноко, никогда никого к себе не приглашая.
Дитер сел на облучок телеги, а Элизабет пристроилась на охапке сена, брошенной на дно, и они двинулись в путь. Ехать было недалеко, и хоть в джунглях стояла страшная духота, зато солнце не проникало сквозь глухую листву. По дороге они обсуждали предполагаемое новоселье Фюрстеров — Элизабет была против больших торжеств, опасаясь, что люди станут злословить из зависти. А Дитер утверждал, что люди всё равно будут завидовать и злословить, так не лучше ли порадовать их праздником и даровым угощением?
Не успела Элизабет возразить или согласиться, как они уже подкатили к домику Дитера — снаружи он был маленький и симпатичный. Но внутри он оказался совсем не маленьким, так остроумно он был спланирован. А главное, окна в нем были расположены так хитро и в ставнях просверлены такие особые дыры, что комнаты всё время продувал лёгкий сквозняк.
“Господи, как тут прохладно!” — восхитилась Элизабет, оглядывая крошечный салон, освещенный сумеречным светом, сочащимся сквозь полуприкрытые ставни. Дитер вошёл вслед за ней, запер за собой дверь и сказал:
“Первым делом освободись от своего монашеского наряда!”
Она даже не успела сообразить, о чём он, как он одним ловким движением сдернул с неё полурасстёгнутое душное платье и застыл в изумлении — она в растерянности стояла посреди комнаты совершенно нагая, если не считать ступней, прикрытых соскользнувшим с бедер платьем. Хоть статус обязывал её носить наглухо закрытое чёрное платье, он не обязывал её надевать под платье нижнее бельё.
Тут ей бы следовало возмутиться, дать нахалу пощёчину и выскочить вон. Но куда можно выскочить без платья и как добраться до дома? Впрочем, в эту минуту ей и в голову не пришло возмущаться и выскакивать вон. Ей почему-то было радостно стоять обнажённой посреди его комнаты в его доме и чувствовать на себе его восхищённый взгляд. На неё никто никогда так не смотрел, а уж Бернард и подавно. А смотреть стоило — она хорошо сохранилась, не рожала и не кормила грудью, не располнела, не ссохлась и выглядела не хуже, чем двадцать лет назад.
“Никогда б не подумал — настоящая фарфоровая статуэтка!” — воскликнул Дитер, подхватил её на руки и понёс в крошечную спальню, затаившуюся за индейской шторой из разноцветных деревянных бусин. И вместо того, чтобы вырваться из рук этого наглеца, она сделала то, что давно хотела сделать — слегка повернула голову и слизнула капли пота с его голого плеча.
ДНЕВНИК МАЛЬВИДЫ
Трудно поверить в то, что случилось. Последнее время я каждую ночь просыпаюсь в холодном поту, надеясь, что этот кошмар мне просто приснился. Но нет, это не страшный сон, это явь, чудовищная, уму непостижимая явь — я навсегда поссорилась с Фридрихом, вернее, Фридрих навсегда поссорился со мной. Навеки, окончательно и бесповоротно! После шестнадцати лет такого тесного содружества, такого глубокого взаимопонимания, какое редко встречается между людьми! Сколько страниц его неразборчивых рукописей я прочла и подправила! Сколько раз за эти годы я бросала всё и мчалась спасать его в любое место Европы, где его постигла беда! А беда постигала его не реже двух раз в год. И после этого он посмел написать мне, что я никогда не понимала ни одного его слова, ни одного его шага.
Наша ссора началась из-за его непостижимой ненависти к Рихарду. Уже почти пять лет прошло со дня смерти Рихарда, а ненависть Фридриха всё ярче разгорается, и он не стесняется обнародовать её в самых резких выражениях.
“Я далек от того, чтобы безмятежно созерцать, как этот декадент портит музыку! Человек ли вообще Вагнер? Не болезнь ли он скорее? Он делает больным всё, к чему прикасается, и музыку он тоже сделал больной”.
Прочитав эти мерзкие слова в эссе “Случай Вагнера”, я не сдержалась и упрекнула Фридриха — возможно, слишком резко. Я написала ему, что найдутся люди, которые заподозрят его в зависти к славе нашего великого покойного друга. На что он ответил претензией, нелепой до смешного:
“При чём тут зависть? Меня просто предали — за десять лет никто из моих мнимых друзей не счёл своим внутренним долгом защитить моё имя от абсурдного замалчивания, под которым оно было погребено”.
Написать это мне, мне, которая все эти годы только и делала, что рассылала его книги всем, кому могла! Я лучше других знаю, как он страдает от своей незаслуженной безвестности, но я также знаю, что это страдание только повышает уровень его гордыни. Вот выдержка из его письма:
“Я побежал в библиотеку и просмотрел все философские журналы за год. Какой ужас — меня никто не цитирует и не упоминает! И это — в тот момент, когда на мне лежит несказанная ответственность, когда слова, обращённые ко мне, должны быть нежны, а взгляды — почтительны как никогда. Ведь я несу на своих плечах судьбу человечества!”
Я позволила себе подшутить над этими словами — написала, что бедное человечество пока еще не осознало, кто несёт на своих плечах его судьбу. И получила, так сказать, по заслугам:
“Я постепенно порвал почти все отношения с людьми из чувства отвращения. Теперь очередь дошла и до вас… Вы “идеалистка” — я же считаю идеализм лживостью, ставшей инстинктом, упорным нежеланием смотреть в лицо действительности”.