Аналогичным образом очень большое число народностей бывшего СССР, общающихся с русскими, пользуется русским матом как довольно лёгким междометием, даже во время разговора, протекающего на родном языке. После Первой мировой войны немецкие солдаты, испытавшие русский плен, привезли русский мат в Германию, где его никогда не было и где он так и не стал играть ту роль, которую он играет на родине.
Израильские ивритоязычные евреи очень удивляются, когда репатрианты из России буквально переводят для них ивритское (!) ругательство «Lekh k ibena mat’!» (на иврите «lekh» – «иди», остальная часть в переводе не нуждается). В ивритоязычной среде это полностью бессмысленное восклицание.
Разница между сильной собственной и слабой заимствованной инвективами может быть настолько большой, что носители некоторых культур (например, кавказцы, народы Прибалтики) могут утверждать, что в их языке нет слишком грубых инвектив и что они пользуются только заимствованиями (преимущественно русскими).
Между тем, легко выяснить, что в этих культурах имеются достаточно резкие инвективы, но они исключительно резки, «взрывоопасны». Заимствованная же инвектива, поскольку она воспринимается относительно легко, к конфликту сама по себе, как правило, не приводит.
Неудивительно поэтому, что именно заимствованная инвектива применяется часто и охотно, если конфликт не слишком силён. Тем более хороша такая инвектива для эмоционально окрашенных междометных целей, в бесконфликтных условиях, при необходимости в «детонирующих запятых».
Наконец, следует упомянуть о ещё одном варианте взаимоотношения между инвективными стратегиями двух языков, основанном на восприятии иностранного языка как слишком изысканного, чтобы на нём сквернословить. Среди индонезийских языков яванский считается «элитным», и отношение к нему настолько уважительное, что другие народы избегают яванских инвектив, хотя последние им и знакомы. В крайнем случае в ход идут яванские корни, оформленные по правилам своего языка. При этом слово изменяется до такой степени, что сами говорящие уже не осознают его яванского происхождения.
Из сказанного необходимо сделать вывод, что при слабом знании чужой культуры использование заимствованной инвективы в разговоре на языке, откуда она взята, может оказаться шагом исключительно неосторожным. Имеет смысл прислушаться к советам новозеландского советолога:
Соответствующие слова звучат для русского ещё сильнее, чем для нас – их английские эквиваленты. Если даже вы сумеете отыскать буквальный перевод этих слов, ни в коем случае ими не пользуйтесь. Слова эти для вас как иностранца представляют собой просто сочетание звуков, лишённое тех резких значений, которые ощущает русскоязычный говорящий. Пользоваться в речи непристойностями на чужом языке – это всё равно, что стрелять из ружья, не имея представления, откуда вылетит пуля.
Люблю и ненавижу
Рассмотрим теперь подробнее странное, на первый взгляд, явление, когда одно и то же слово оказывается способным выражать противоположные чувства. В болгарском языке название мужского органа «Хуйо» может использоваться в атмосфере перебранки как непристойная инвектива, а в атмосфере дружелюбного мужского общения – как панибратское обращение.
Примерно такое же положение в долганском языке занимает обращение, означающее «Незаконнорожденный!» В языке тонга (Полинезия) название определённой части тела тоже употребляется то как простое восклицание, выражающее раздражение, то как дружелюбный возглас. В русскоязычной среде такую роль нередко выполняет «Ёбаный-в-рот!».
Чаще всего положительный знак у подобных слов появляется, когда они употребляются в молодёжной среде. Как видим, слово, предназначенное, казалось бы, только для отталкивания, выражения неприязни, вдруг превращается в средство выражения дружелюбия, притяжения. И всё это в пределах одной и той же подгруппы.
Дело здесь в том, что двойственный характер пары «притягивание – отталкивание» присущ изучаемому нами слою изначально. В этой связи для нас важен продуктивный вывод уже знакомого нам учёного Конрада Лоренца о вторичности ритуала вежливости и его самой непосредственной связи с агрессивностью.
Наблюдения над животными позволили К. Лоренцу выдвинуть гипотезу о том, что в начале начал имела место агрессивная атака самца на самку, заканчивающаяся совокуплением и продолжением рода. В процессе эволюции агрессия превратилась в эффектное театральное действо, выполнявшее вначале задачи умиротворения. (Вспомним озорную песенку: «И зачем такая страсть, и зачем красотку красть, если можно просто так уговорить?») А позже всё это переросло в красочный ритуал любовного ухаживания. Агрессивное поведение превратилось в свою противоположность.
Но из сказанного неизбежно вытекает, что любовь и ненависть необязательно антагонистичны, что связь между ними сложнее, чем просто между «плюсом» и «минусом».
Неоднократно высказывалось мнение, что, например, приветственная улыбка человека имеет своим первоисточником оскаливание зубов как предостерегающий, угрожающий жест, превратившийся в процессе развития вида в средство умиротворения, а затем и выражения высокой степени приязни. Лоренц отмечает, что у примитивно организованных животных, например, уток, определённые крики, выражающие угрозу, тоже практически не отличаются от криков, выражающих приветствие.
Когда человек больше чем человек
Когда же речь заходит о человеке, приходится соотносить это явление ещё и с национальной специфичностью выражения эмоций. Это понятие уже мелькало на страницах нашей книги. Пока мы испытываем эмоцию, но ещё не выразили её с помощью языка, она носит более или менее универсальный характер. Радуемся, сердимся, опасаемся мы более или менее одинаково. Любое общение с собой – например, возглас досады, боли и тому подобное – гораздо менее национально, чем та же информация, но словесно направленная на собеседника.
Можно, по-видимому, даже сказать так: речь, обращённая к себе, тем менее национально-специфична, чем более она обращена к себе. Но вот если человек разговаривает хотя бы сам с собой, но воображает при этом реального собеседника, речь его мгновенно становится национально специфичной. Даже разговор с собакой, лошадью (вспомним рассказ Чехова «Тоска»), неодушевлённым предметом (снова Чехов: «Дорогой и многоуважаемый шкаф!») национально-специфичен, так как речь здесь уже вышла наружу, оформилась и сформулировалась.
Факт этот неудивителен, ибо понятно, что человек наедине с собой – менее социальное существо, чем он же, когда находится непосредственно в обществе. Выражаясь афористически, человек больше человек, когда общается с другими людьми.
Впрочем, и разные виды реального общения национально-специфичны по-разному. Письменное общение в большей степени подчиняется национально-специфическим правилам, чем устная речь. Это становится понятным, если вспомнить, что устная речь, как правило, более эмоциональна, чем типичная письменная, а эмоции в большинстве своём носят общечеловеческий характер.