Я пошла к Махмальбафу, потому что, кроме него, никого не знала, и попросила его снять документальный фильм. Но тогда поехать в Афганистан мы не могли, потому что талибы только что захватили Герат, и въезд в страну был почти невозможен. Он сообщил мне, что всё-таки будет снимать фильм лишь три года спустя. Вот так началась эта история.
Я бы не хотела как-то себя выделять и говорить, что рисковала больше остальной группы. Я, по крайней мере, могла скрыться под паранджой, а они не могли. Я носила ее два месяца, пока снимался фильм „Кандагар“. Сначала возникает ощущение удушья, но постепенно появляется чувство зависимости. Смотришь на мир сквозь сетку, которая делит его на мелкие кусочки. Теряется уверенность в себе. До прихода к власти талибов 95 процентов женщин не ходили в школу, теперь и оставшиеся пять процентов не ходят. Очень немногие могли ходить без паранджи, а теперь все обязаны ее носить. Это примерно 10 миллионов афганского населения. Можно было бы сказать, что афганские женщины сильные, но в таких условиях говорить так не получается. Я не думаю, что, получая свободу в другой стране, афганская женщина теряет что-то ценное. Они задыхаются под паранджой и оттого, что мир пребывает об этом в неведении. Глядя на то, как люди там живут и умирают, я всё время вспоминала 12-летнюю девочку, которую мы там обнаружили. Мы поднимали её, а она всё время падала. Мы отвезли ее в больницу и нам сказали, что она умирает от голода, а не от болезни. Глядя на такие ужасы, забываешь об опасности для себя самого. Нищета и горе затмили всё, включая опасность»…
…После того, что мы увидели на телеэкранах в октябре 2001 года, когда в Афганистане заварилась новая кровавая бойня, я подумал о Махмальбафе как о провидце. Чего стоила его зловещая метафора — из самолета на израненную, иссушенную афганскую пустыню, сыплются… ооновские протезы, привязанные к парашютам, и англоговорящая рация бубнит: «рост такой-то», «рост-такой-то» а одноногие калеки, опираясь на костыли, пытаются обогнать один другого и вовремя попасть под дождь этой скорбной милостыни. Позже он должен был приехать в Москву на ретроспективу, но не приехал, боялся, что больше его не пустят на Родину — ведь именно он возглавил движение в поддержку афганских беженцев, которые, обезумев от условий жизни на родине, тысячами устремились кто куда. Вдруг получаю от него e-mail со статьей — огромная, совсем не про кино, а про Афганистан. Настоящий классик, прежде чем снять фильм, изучил тему вдоль и поперек, почти как Пушкин перед «Капитанской дочкой».
Затем мы встретились в Европе, в Роттердаме, после полудокументального фильма «Садовник», снятого уже вместе с сыном Майсамом. Я его позвал в жюри Московского кинофестиваля, и он, к моему изумлению, тут же согласился.
Он был здесь нарасхват, давая бесчисленные интервью и мастер-классы. Думаю, что это были мастер-классы не только профессии, но и жизни — он ее перестраивал, перекраивал заново несколько раз, побеждая порой непобедимое. После фестиваля, вновь встретившись в Венеции, после премьеры полуудачного фильма «Президент» я даже боялся спросить, как ему в Москве председателем жюри — я пару раз на ходу, в коридорах и лестничных пролетах июньского «Октября» полувзглядом ловил его измученное лицо — программа тогда в Москве была не ахти.
Сейчас он куда-то пропал. Наверное, снимать кино вдали от Дома, хоть и имея «House», ничуть не проще. Дай ему Бог здоровья, так же как и героям его фильмов, хоть они порой не ведают что творят. Думаю, что Махмальбаф не будет в обиде, если это будет русский Бог, ведь Аллах, боюсь, меня точно не услышит.
«Я не знаю, что такое жизнь»
Махмальбаф. Избранные максимы
Я прежде всего человек, а потом уже режиссер. Когда мы работали над фильмом «Кандагар», я не мог спать, не мог есть, ведь мы видели, как вокруг нас люди умирают от голода. Между Ираном и Афганистаном протяженность границы 800 километров. 2,5 миллиона иммигрантов перебежали в Иран. Только у 50 тысяч были документы. Мы работали вблизи границы и каждый день узнавали, что новая группа голодающих бежала из Афганистана. В Иране их никто не ждал — их считали нелегальными беженцами. Однажды удалось спастись группе афганцев из 40 человек. 20 из них умерли в пути из-за болезней или голода. Оставшиеся 20, которые добрались до иранской границы, были при смерти, потому что не могли обратиться за помощью к иранскому правительству, которое отсылало таких беженцев обратно. Им пришлось довольствоваться почти животным существованием, прятаться в пустыне. Всякий раз, как мы натыкались на такие группы, нам приходилось прекращать съемки и бросаться на помощь умирающим.
…
Когда гибла русская подводная лодка с людьми на борту, мы каждую минуту гибли вместе с ними. В Афганистане каждую минуту под паранджой задыхаются 10 миллионов женщин, но никто об этом не рассказывает. Так что в этом фильме я до некоторой степени взял на себя роль журналиста.
…
В Афганистане отсутствует в принципе понятие безопасности. Через Афганистан везут опиум, талибы терроризируют жителей. Нам приходилось каждый день менять место расположения. В фильме мне хотелось говорить не столько о политике, сколько о крайней степени бедности в стране. По данным ООН, около миллиона человек могут погибнуть в любой момент. Умереть от голода. Всем известно, что уничтожили Будд — средства массовой информации много об этом говорили. Однако о вероятной смерти миллиона человек никто не вспоминает. Как я уже говорил, Будд не уничтожили — они растаяли от стыда. Может быть, уничтожение Будд было призвано показать миру, что же на самом деле происходит в Афганистане. И мне важно было посмотреть, что там происходит, изнутри.
…
Самая большая проблема помимо безопасности заключалась в нежелании самих афганцев сотрудничать. Даже живущие в Иране афганские женщины не хотели участвовать в съемках фильма. Это было самое большое препятствие. Другая важная проблема — этническая. Страна состоит из разных этнических групп — пуштуны, таджики и так далее. У них нет никакого желания работать или просто быть вместе. Потом многие из тех, с кем мы работали, вообще прежде не слышали, что такое кино. Чтобы им это объяснить, мы устраивали временные кинотеатры. Но нам было сложно усадить этих людей вместе. В конце концов мы согласились показывать фильм для разных этнических групп в разное время.
…
Всё было очень непросто. Мне даже самому пришлось отрастить бороду и носить традиционную афганскую одежду. И всё же однажды меня чуть не похитили — я чудом спасся. Но я так до сих пор и не знаю, кто именно меня похищал. После этого мы решили перебраться подальше от границы, чтобы закончить фильм.
…
Мы (в фильме «Садовник» — П. Ш.) пытаемся выступать как представители двух разных поколений в Иране — молодого и среднего. Мы берем многое из реальной жизни. Мой сын Майсам вообще-то очень вежливый человек, но в фильме он намеренно играет агрессивного. Это как отношения отца и сына в реальном Иране, мы часто до хрипоты спорим друг с другом. Молодое поколение очень далеко отошло от религии. Они не видят ничего позитивного в религиозных доктринах, они видят религию только как что-то негативное. Они считают, что исламский режим многое разрушил в нашей культуре, в промышленности, в обществе. В моей стране молодое поколение не видело ничего, кроме религиозного правительства, которое их жестко контролировало и ограничивало. Но есть еще и старшее поколение, которое представляет мой отец. Мой отец считает, что религия в каких-то аспектах может быть позитивной, в ней есть сила и эту силу можно использовать на благо людей. Так что фильм очень близок иранской семейной жизни. Такие разговоры обычно скрыты, мы же попытались их показать.