Так, кажется, начинался и «Астенический синдром»: какой-то разодранной на части нарочито несинхронной фразой из Льва Толстого — из тех цитат, что пишут в эпиграфах к сочинению на золотую медаль. Тут, в «Чувствительном милиционере», не Толстой, а высказывание уровня «мама мыла раму» — взахлест, с провинциальным занудством. Каждый кадр передерживается до последней степени возможности. Фильм останавливается на каждой точке, передвигаясь мелкими шажками, как какое-то неповоротливое животное, обнюхивающее дорогу: идти — не идти. Одуреть можно.
И платье на Клаве тоже наше, по последней кооперативной моде, — слабый отсвет буйств одесской барахолки: балахонистое, удобное в носке, на каждый день, но зато с люрексовыми то ли павлинами, то ли фазанами — так и видишь, с каким трудом оно вывозилось из недр, скорее всего, стамбульской уцененки.
Никаких, конечно же, цитат из Линча и Каракса — так же, как, впрочем, и из Хуциева и «раннего Бунюэля» (См. статью Б. Кузьминского в «Независимой газете» от 25 марта 1992 года), всё наше — обжитое, виданное-перевиданное — как цвет обоев на стене, в которые утыкается взгляд во время бессонницы, как лапидарная мудрость бессмертного политиздатовского отрывного календаря. Как овальное зеркальце за рубль пятьдесят из сельпо, в которое смотрится худощавая с прокуренным голосом и неактерской внешностью женщина — она врач и захотела усыновить грудного ребенка — Наташу, найденную Толей-милиционером в капусте.
Тут же: наши «Времена года» Чайковского, которые почти каждый день звучат под метеосводки — обязательный репертуар учащихся музыкальных школ. Здесь герб украинской республики, принадлежность к которой безошибочно прочитывается в малороссийском акценте героев. Здесь — фразы осоловевших милиционеров, инвентаризирующих свалившееся на их голову дитя: «Описание… ребенка… прилагается», здесь — дермантиновых сидений в зале суда, здесь — постылость полиэтиленовых покрывал в учреждении под полумифическим названием «Дом ребенка»… И еще, и еще…
Куда же это нас вновь привели? Неужели и впрямь в «Астенический синдром — 2», как утверждают многие, аргументируя свои впечатления полновесными цитатами из Томаса Манна, переведенного замысловатой вязью Соломона Апта? Может быть, эта картавящая, с потухшим лицом женщина у кричаще уродливого овального зеркальца в милицейской конторе, погребенной под грудами паспортов «бывшего СССР»; может быть эти валет с дамой — Толя с Клавой, может быть, вся безрукость и бесхозность клочковато врывающегося в немудреннейший сюжет быта — все это «долженствует» повергнуть нас в бездну страданий окуклившихся в своих непреходящих рефлексиях совдеповских граждан? И — как говорят — от картины на самом деле веет мертвецким холодом фантомов и в картине на самом деле правят бал механические импотенты, в одной упряжке со скульптурными изваяниями матросиков из ДОСААФ (поневоле вспомнишь панфиловское из «Прошу слова»: «Ты как была ДОСААФ, так ДОСААФ и осталась»).
Неужели так? Не знаю. Я бы на этот раз, поначалу аккуратно впадая в клинч от сознательных, капризных резковатостей муратовской режиссуры, которая выстраивает полупрофессионалов-исполнителей как в заштатном октябрятском «монтаже» и заставляет их в камеру, в лоб, выпучив глаза, тараторить банальщину: поначалу, не умея найти психологически сбалансированный биоритм с этой картиной, всё-таки с ней свыкся, ею проникся, и в результате всё прочитал иначе. Более того: и «Астенический синдром» после «Милиционера» мне привиделся другим.
«Чувствительный милиционер» словно вырос из двух сцен «Астенического синдрома».
Во-первых, из микроразговора в кинотеатре, где только-только отзвучали жидкие хлопки после премьеры «черно-белой увертюры» фильма. Там — некрасивые, в грубых пальто люди в каком-то неуместном порыве, чуть ли не наступая друг другу на пятки в толчее коридора, громогласно, настырно признаются друг другу в любви. Что-то вроде: «Да ты у меня самый красивый, самый хороший (монтажных листов, увы, нет. — П. Ш.), да как же я тебя люблю!»
Этот всплеск чувств на фоне разоренного пустыря ошарашивал. И чем — непонятно. По-видимому, только подвластным Муратовой умением вывернуть наизнанку вещи, понятия, слова, эмоции, способы выражения этих эмоций, которые, казалось бы, на 99,9 % заполнены неиндивидуальным, общеупотребительным содержанием, и обжечь ими нас так, что, кажется, на мутноватом дне сбившихся в кучу дрязг жизни вдруг хмуро шевельнется громада загнанных, подлинных, недюжинных человеческих чувств, переполненных страданием. Шевельнется — и подумаешь: «А ведь не всё потеряно».
Ну и, конечно, из образа пышнотелой завучихи, сыгранной лифтершей из Одессы Александрой Свенской. Бурлящее, витальное начало, заключенное в этот «сосуд», по-моему, единственное, что как-то, почти противоестественным образом, вселяло надежду: Бог видит, у кого-то, может быть, и предельно далекого от Божьего перста, есть средство от тотальной дурноты «Астенического синдрома».
В «Чувствительном милиционере», по-моему, этим средством наделены почти все герои, хотя, по правде говоря, само пришедшее из удобного арсенала психологического реализма слово «герои» как-то невпрямую соотносится со стилистикой Муратовой. У нее ткань фильма постоянно расслаивается на «демонстрационные периоды», предшествующие оформлению образа в данность; материя манерничает своей откровенной несформированностью, «несклеиваимостью» в гармоничное целое, перед нами чувства то и дело выражаются «всырую», словно исполнитель есть уже и не типаж, но еще и не характер, не герой. Так вот, мне показалось, что приписывать «Милиционеру», этой истории откровенно лубочной — как стих из многотиражки, как дембельский альбом, как приглашение на партконференцию, как домашние ямбы по случаю серебряной свадьбы — якобы скрытый в ней зловещий социальный смысл неправомерно, немилосердно. Когда это происходит, я вспоминаю фразу, которую произносит в сердцах Клава, жена Толи-милиционера: «Меня все спрашивают, неужели я с ним никогда не ссорюсь? Да нет же, не ссорюсь. А вот никто не верит». (Опять же цитирую по памяти.)
Я не усмотрел в «Чувствительном милиционере» никакой глобальной ссоры с миром, мне фильм показался предельно, демонстративно бесконфликтным — даже боль за зверства, причиняемые собакам (вспомним жестокий собачий «реквием» из «Астенического синдрома»), как бы сдвинута на периферию, подчеркнуто выведена телеэкраном из этого фильма. Муратова настроена в кои-то веки говорить в мажоре — кому какая радость склонять ее к хандре? Из осколков, из остатков мира, который сам себя сознательно и долго разрушал, придумывая все эти шиньоны на голове у народной заседательницы, мучительно складывается мозаика, которая вдруг начинает переливаться спасительным светом.
Муратова сознательно строит фильм на конфликте «хорошего с лучшим». Тоже мне сюжет: не поделили ребенка, а потом отдали пятидесятилетней врачихе (да, собственно, сюжетом фильм занимается одну пятую экранного времени). Она сознательно создает причудливый герметичный стиль, который я назвал бы «карантином по скарлатине», если вспомнить аналогичную сцену из фильма. Проституткам, наркоманам да милиционерам, которые влачат на себе мрачноватую ауру, недавно отстояв в наряде возле алкогольной очереди в фильме Станислава Говорухина «Так жить нельзя», — от ворот поворот. Если и милиционер (профессия, по советской традиции ассоциирующаяся с несколько казенным правдолюбием) — то «чувствительный», «Кандид», или, как точно сказал А. Тимофеевский, «Адам в погонах».