Он никогда не рассказывал Юльке про свои терзания.
Правда, Юля тоже рассказывала не все; зачем? Яну ни к чему было знать о том, как Лора звонила и билась в падучей, повторяя про «пушечный выстрел», как Антон повторял: «не могу больше, не могу, мам…» Как звонил его телефон и он однообразно отвечал: «Я у мамы», после чего нажимал кнопку. Как он хотел остаться ночевать, и Юля терпеливо уговаривала, что жена не рукавица: с белой ручки не стряхнешь, езжай, стисни зубы, мирись… И совсем незачем Яну было знать, что хирург позвонила не сама по себе и не по врачебному долгу – долг она добросовестно исполнила, когда пять часов отстояла за операционным столом. Она пришла в замешательство, не вполне понимая, чего добивается жена, ведь ей все было сказано, хорошее и плохое. «Пожалуйста, скажите, что курить ему нельзя», – просила женщина. Странные эти русские, в очередной раз удивилась врач. Каждый второй курит, хотя на пачках написано о вреде курения, и каждая жена просит об одном и том же. «Вам он поверит», – умоляла Юля. Волнуясь, она говорила по-английски с ошибками. Медленно, терпеливо хирург объяснила, что Ян – взрослый человек и должен сам принять решение, курить ему, сокращая таким образом отпущенное время, или же выбрать здоровый образ жизни. Ни один американский врач не позволит себе что-либо запретить пациенту, даже если тот что-то делает себе во вред, это посягательство на его свободный выбор. «Я могу только рекомендовать…» Юлька вцепилась вежливой мертвой хваткой в слово «рекомендовать» и выцарапала-таки обещание позвонить. Ей стало легче, вернулась почти нормальная речь, когда легко приходят нужные слова: русский менталитет, авторитет врача и прочее, но сказать по-английски о пророке в своем отечестве не решилась.
Исчезли пепельницы, попрятались зажигалки. Мучили сны, в которых Ян выщелкивал из пачки сигарету, закуривал – и жил, жил полноценной жизнью. Во сне курили все: Лора с Антоном, Юлька, малыш – у него была соска, похожая на кляп, потому что закрывала пол-лица, но во сне кто-то подносил зажигалку и соска начинала дымиться. Курили Миха с Лилианой, курила мать. Иногда во сне он принимался искать трубку – хирург стояла рядом и говорила, что трубка – прекрасное средство от рака: дым от трубочного табака раку вреден, и он сам уползает. Ян изумлялся простоте лечения, глубоко затягивался душистым дымом – и просыпался с пересохшим горлом и мучительной жаждой затянуться дымом… Он приподнимался на локте, пил воду – несколько бутылок «Перье» всегда стояли в изголовье, – но вода смачивала горло, не насыщая главную жажду. Ночной ветер колыхал занавеску, ерошил листву катальпы. В новом сне появился Мудрый Человек из Египта. Ян его не знал, но почему-то верил всему, что тот говорил – Мудрый Человек знал о нем все. Он объяснял жажду понятными словами: вдыхая дым, утоляешь душу, потому что дым – это пища души. Твоя душа ранена, в удаленном сегменте легкого жил кусочек твоей души. Нет, возражал Ян, там жил рак, его вырезали. При чем тут душа? Ну как же, снисходительно говорил Мудрый Человек, разве не в легких живет твоя душа? Вдумайся в слово «легкое». Ты дышишь, не делая никаких усилий, но дыхание твое – жизнь. Умрешь – и душа вылетит из легких, это будет их последнее усилие. Ты все знаешь о материи, но душа тоже материальна. Только она легка, почти невесома, но раз она существует и просит дыма, я говорю «почти». В Египте все знают это, теперь и я знаю. Мудрый Человек улыбается, и Ян узнает его. Вот и славно, кивает Вульф, и сон обрывается.
Как я не попросил, чтобы он приходил еще, так много надо спросить! Однако почему Египет? Он просыпался окончательно – пора было входить в очередной из семисот тридцати дней, отсчет пошел с февраля, но заниматься унылой бухгалтерией не хотелось.
После кофе – желанного, необходимого, но пресного без сигареты – достал голубой конверт с последним письмом Вульфа, перечитал и сел к компьютеру.
«…самое дикое, что во сне я говорил Вам “ты”, но ничего странного в этом не было: во сне Вы были мудрецом и знали обо мне все – пожалуй, больше чем я сам о себе знаю. Зачем я рассказываю все это, мы же виделись. Если Вы помните, мы говорили о душе, Вы настаивали, что душа материальна. Но почему Египет, Тео Маркович? Вот написал – и понял: Израиль-то рядом, обычное смещение реальности во сне, часто до абсурда. Впервые мы говорили не о музыке – о душе, и здесь это не смещение: “музыку слушают не ухом, а душой”, помните? В юности я был уверен, что музыку способны воспринимать только люди, причастные к ней, как моя мать и дядя, я же был бездарен в музыке, как и во всем. Я и сейчас не знаю, понимаю я музыку или просто не могу жить без нее. Многое пришло ко мне поздно. Пушкин, например – и он же подсказал, что такое “понимать музыку”. Это восприятие Сальери – разъять ее, как труп, и только таким способом познать. Из любопытства я поставил пластинку Сальери, когда-то купленную, и заслушался. Что-то напомнило Вивальди, но музыкальная фраза у Сальери более четкая. Не с этой ли целью он препарировал, как труп, гармонию? Возможно; как и то, что завтра я забуду про него и вернусь к Баху. Пока еще есть у меня завтра...»
Труднее всего было переносить выходные – дядька торчал дома, выходил только в супермаркет. Ян зверел от тяжелого привычного шарканья, долгого кашля, стука посуды, но больше всего от запаха табака, которым Яков был пропитан. В субботу, независимо от погоды, они с Юлей ездили в любимый городок – он не надоедал, как не надоедали океан и сизая трава, которой поросли дюны. Можно было посидеть на песке или пройти вдоль кромки воды. Волна мокрой лохматой собакой с готовностью кидалась под ноги – и робела, отступала назад. Ян рассказал о своем сне.
– Перечитал его письмо, а потом сел за компьютер и… Как ты думаешь, это нормально – писать умершему человеку?
– Почему нет? Ты разговаривал с ним, и не раз. Я до сих пор со Стэном говорю.
– Во сне Тео был живой и мудрый, мне хотелось узнать многое. О душе, об ее материальности. Вот мысль – она разве материальна? Нет; но запиши то, что думаешь, – станет материальной. Мысль – это продукт работы мозга, но мозг материален. А музыка – материальна? Память?.. А зависть?
– Почему зависть?
– Я про Сальери.
– Который Моцарта отравил?..
– Чушь! Ему в голову бы не пришла такая идея. Музыка Сальери четче, сильнее; не мог он завидовать. Я хочу, чтобы ты послушала. Наверняка все было не так, и Сальери ни при чем. А Тео любит… в смысле любил Моцарта, мы спорили, мне Моцарт всегда казался поверхностным. И сейчас я специально сравнил…
Юлька слушала, дивясь, что никому не пришло бы в голову слушать Сальери, подвергать сомнению Пушкина – никому, кроме Яна. Казалось бы, истина лежит на поверхности – возьми и послушай, ведь Пушкин не был музыкантом, у поэта свое ви́дение. Когда замечала курящих, переходила на другую сторону улочки, пока вдруг Ян не сказал: «Это… ничего». Юля тихо ликовала: сканирование показало негативный результат, и слово «негативный» означало самое что ни на есть позитивное – рака нет, лето кончается без сигарет, уже девять недель прошло.
Лето кончалось еще долго. Дерево во дворе снова стало таким, как в тот осенний вечер, когда Ян впервые заметил его, круглые матовые листья ярко желтели в сумерках. Яков выходил курить неохотно, набрасывал на плечи куртку, смотрел укоризненно. Яну становилось не по себе. Можно сказать Юльке: «Это ничего», но себя не обманешь. Сто с лишним (сто девятнадцать уже) дней без курева, когда каждый день мучительно тянет закурить – и столь же мучительно злишься на себя за это. Помогала только работа. Ян появлялся в компании, когда нужно было состыковать очередной кусок написанной программы. Шеф, естественно, знал об операции, о лечении; знал ли кто-то еще, Ян не интересовался, но многие знали, судя по соболезнующим взглядам. И пусть себе. Никогда он не был так разобщен с окружающими, как на этой работе, которую до сих пор по привычке называл «новой».