Угрюмый авангардист, недавно прославившийся тем, что вписал в «Черный квадрат» кроваво-красные серп и молот, объяснял, что в шедевре Малевича главное – не прорыв в навий мрак антимира, а криптограмма извилистых кракелюров, трещинок, покрывших сеткой великое полотно. В этих на первый взгляд случайных сплетениях зашифрована судьба человечества, в том числе и посмертная.
– Можно записать? – с трепетным акцентом спросил кто-то из иностранных журналистов.
– Валяйте! – разрешил живописец.
Наконец достигли заветных дверей, и Гена опасливо протянул тисненое приглашение, из которого с каллиграфической однозначностью следовало, что на прием «просили пожаловать г-на Исидора Шабельского с супругой». Скорятину казалось, подлог непременно обнаружат и его с женой позорно выведут из высокой очереди, а все будут смеяться над самозванцами. Но морпех приветливо кивнул: «Welcome!» И они вошли под заветные своды, где удивительно сочетался вылизанный русский классицизм с дарами заокеанской цивилизации. Рядом случился опальный писатель Редников, в ту пору завсегдатай приемов. Лет десять-пятнадцать назад он сочинил роман «Центровые» о проститутках, работавших на КГБ. Книгу перевели на восемь языков, изучали в Оксфорде, но в СССР она была под запретом.
– Ты знаешь, что бал сатаны был именно здесь, в Спас-хаусе? – спросил потаенный прозаик.
– Это точно?
– Не сомневайся.
Они медленно шли вдоль шеренги посольских начальников, встречавших гостей, обменивались легкими рукопожатиями и краткими приветствиями. Посланник народной дипломатии, Гена кланялся как китайский болванчик, представлялся и жалел, что не завел еще визитных карточек, которые были даже у рыжего попа-расстриги Ягунина, зачем-то сюда приглашенного и озиравшегося с гордым презрением к результатам шестидневной трудовой вахты Творца.
– Скорятин, – повторял спецкор. – Еженедельник «Мир и мы»…
– О «Ми-рр и ми!» – воскликнул очкарик, стоявший в шеренге последним, видимо, атташе по культуре. – «От гласности к согласности»! Оч-чень хорошо!
Американец, с трудом перекатывая во рту русские слова, произнес название нашумевшей Гениной статьи о наступлении врагов перестройки. Гордясь, «золотое перо» «Мымры» повернулось к Марине, чтобы поведать о своей мировой славе, но жену волновало совсем другое.
– Боже, какое платье! – шептала она, кивая на загорелую даму, выпиравшую голыми плечами из тугого шелкового кокона. – А я как дура вырядилась!
В центре большой белой залы стоял длинный стол с огромным ледяным орлом, широко распахнувшим крылья и вцепившимся когтями в скалу, сложенную из раскрытых устричных раковин. Каким-то чудесным образом к орлу вместо перьев прицепили крупные розовые креветки. Справа от царь-птицы изогнулся на блюде полутораметровый копченый угорь, а слева разинул зубастую пасть лосось, тоже не мелкий. Между ними теснились тарелки с закуской помельче: оливки, колбасы, сыры… Гена снял с подноса широкий граненый стакан с виски и хотел было закусить, но его отвлек своими новыми стихами громкий поэт. Отбивая ритм палочкой с шашлыком, он декламировал в ухо спецкору:
Уморивших голодом Вавилова,
Мандельштама заживо сожравших,
Никогда злодеев не помилую
Пол моей страны пересажавших!
Когда мятежный мэтр закончил читать, как оказалось, поэму, креветки разошлись по желудкам избранных. Сиротливо оплывал ощипанный ледяной орел. От рыбин остались только удивленные головы, а из пустых устричных раковин торчали окурки. Бедный спецкор решил хотя бы выпить под недоеденный кем-то сыр, но едва прицелился к новой порции виски, как его подхватил под руку немецкий журналист, свободно говоривший по-русски. Он завел речь о том, что с приходом в МИД изумительного грузина Эдуарда Шеварднадзе на место буки Громыко, которого на Западе прозвали «Мистер Нет», пахнуло наконец свободой и новым мышлением. Скорятин на всякий случай кивал, недоумевая, какой еще свободы ждут простодушные западники от бывшего шефа грузинского КГБ. Чудаки! Будучи в Тбилиси, Гена вдоволь наслушался шепотов о тайных злодействах «белого лиса».
Когда наконец удалось отвязаться от немца, кончилась и выпивка. Зал почти опустел. Марина щебетала по-английски с узколицым рыжим британцем. Пьяный авангардист объяснял смуглой официантке, собиравшей на поднос объедки, что «Черный квадрат» – дурилка для лохов, мазня недоумка, игравшего в революцию формы.
– Если ты революционер, сначала нарисуй цветок так, чтобы пчела ошиблась! Верно?
– Yes, yes, – кивала мулатка, ничего не понимая.
– Ты вот что, гогеновка, забегай ко мне в мастерскую на Покровке. Я с тебя такую «нюшку» спишу – старик Энгр в гробу перевернется! Только нигде не брей! Не люблю.
Со временем Гена освоился в свете. Фуршетному мастерству он учился у правозащитников. Те неведомым образом угадывали, откуда должны вынести поднос с новыми закусками, первыми оказывались у жратвы, набирали в тарелки с верхом и умели в одной руке уместить сразу несколько бокалов вина или рюмок водки. Наевшись и напившись, они начинали ко всем приставать с разговорами о бесправии советских заключенных, повествуя об узниках с таким надрывом, словно во всех других странах за сидельцами ухаживали, как в цековском санатории.
Спецкор тоже намастачился первым пробиваться к ледяной горке с устрицами, добывать тарталетки с гомеопатическими порциями черной икры, вырывать лучшие куски жареного барашка и ухватывать самый экзотический десерт. Он усвоил, что первыми заканчиваются коньяк и шампанское, следом – виски и красное вино, а водку наливают до конца. От ненужных разговоров Гена теперь уходил со скользким изяществом вьюна: «Минутку, коллега, я только отдам жене ключи от машины!» И поминай как звали!
Но лучше всех было Марине. Она оказывала магическое действие на официантов – халдеи наперебой подносили ей самое вкусное, следили, чтобы ее бокал никогда не пустовал. Хороша была, молода, магнитила мужиков, особенно во хмелю, – только по утрам мрачно замечала в зеркале мешки под глазами. Пожалуй, тогда и начался ее гиблый роман с алкоголем. У жены завелись подружки, сотрудницы посольств и жены дипломатов, что немудрено. Во-первых, она свободно трещала по-английски: спецшкола есть спецшкола. Во-вторых, ее новые приятельницы были с той же ветхозаветной грядки, хоть из разных стран: такие же взгляды, прищуры, ужимки, усмешки, даже мужики им нравились общие, и они коллективно млели от американского репортера Кохандрецкого, похожего на грустного дятла. Впрочем, одна из подруг, Юдит, оказалась лесбиянкой, и как-то Ласская, готовясь ко сну, со смехом рассказала, что та пыталась назначить ей свидание.
– Может, попробовать? – мечтательно спросила жена.
– Попробуй, – кивнул он, уже зная о ее шашнях с Исидором.
Как-то у «фиников» Гена познакомился с Арвидом Метисом – советником эстонского посольства. Тот поначалу держался величаво, будто полпред Римской империи периода расцвета, но потом выяснилось, что он закончил журфак в год, когда Гена туда поступил. Арви сразу очеловечился, утратил даже протяжно-снисходительный акцент. Они выпили за студенческую вольницу, стали вспоминать преподавателей и, конечно же, всеобщего любимца Гриву – Григория Васильевича Соболя, читавшего курс эстетики. Доцент в самом деле носил на голове настоящую гриву, был вольнодумцем и пострадал за свои взгляды. Соболь утверждал, что партийность, как и классовость, не всегда была присуща искусству, которое возникло еще в доклассовых пещерах. Эту простую и очевидную мысль почему-то наотрез отказывались принимать наверху, особенно Суслов, видимо, полагая, будто кроманьонец, рисуя мамонта на камне, выражал интересы пролетариата эпохи палеолита. Идеологические начальники и кураторы постоянно устраивали Гриве выволочки в прессе, на конференциях и собраниях, он горячился, доказывал, взывал к Энгельсу (Маркса не любил за русофобию), поссорился с научным миром, получил партийный выговор, загремел в больницу и с тех пор лекций, к огорчению любивших его студентов, не читал. Вот и скажите: стоило травить человека из-за чистоты марксистских догм, которые вскоре выбросили на помойку, как диван, обжитый неуморимыми тараканами? Но несмотря на любовь к чужому инакомыслию, в цивилизованные посольства Гриву не приглашали, так как после 1991-го он вдруг объявил, что марксизм хоть и не всесилен, однако другие социальные теории рядом с ним подобны бабушкиным очкам в сравнении с телескопом.